Об их делах Ять был наслышан — как-никак газетчик, крутился среди репортеров (и, кстати, склонен был уважать эту чернорабочую среду — их, а не его усилиями газета прибавляла тиражей и славы, он был приправой к основному блюду). Репортеры, молодые и впечатлительные, невзирая на показной цинизм бывалых путешественников по питерскому дну, рассказывали о вещах столь ужасных, что их не вмещало воображение. Ять, слава Богу, достаточно читал о преступлениях прошлого, — но те злодейства получали объяснение, иногда даже слишком рациональное, почти иезуитское. В Питере же с шестнадцатого года стали случаться преступления именно необъяснимые — словно убийца имел единственной целью уяснить себе, что у жертвы внутри. И, пытаясь потом вспомнить, что таилось в черных глазах на шафранных одутловатых лицах, Ять понимал, что главным в них было любопытство. Такое выражение он видел однажды на лице ребенка, который, склонив голову набок, улыбчиво наблюдал за тем, как кошка расправляется с мышью.
Темные не жили поодиночке — они собирались в подвалах и на пустырях, варили там жуткое варево, там же и спали вповалку, делили одежду жертв, сдавали деньги в общую кассу или вожаку (должен быть вожак, чудовищный, вроде муравьиной матки, не приведи Бог никому увидеть его), — и были в городе места, куда лучше не соваться. Когда на окраине в очередной раз нашли изувеченный труп — голова отрезана, вся кровь выпущена, — репортеры снова загомонили о ритуальных убийствах: начиная с дела вотяков, во всяком бессмысленном злодействе искали ритуал.
— Не там ищете, — сказал тогда Ять молодому Стрелкину, славному, расторопному малому, который от назойливой семейной опеки то и дело сбегал в трущобы, заводил агентуру среди извозчиков и вообще по-детски пинкертонствовал. — Секту ему подавай. Нет никакой секты, все страшнее и проще. Нищих замечали?
— Что значит — замечал? На каждом углу торчат…
— Я не про обычных. У этих темно-желтые лица.
— Ять, ничего вы не знаете, книжный человек. Это обычное следствие алкоголизма, в почках что-то начинает вырабатываться — или, наоборот, перестает. Побегали бы по питерским трактирам, сколько я, — и не то бы увидели.
Это умилило Ятя. Он поглядел на Стрелкина ласково:
— Коленька, сколько вам лет?
— Девятнадцать, но это ничего не значит.
— Да конечно, не значит. Побегал он. Вы бы к ним присмотрелись. Сдается мне, что они не совсем люди.
— Конечно, не совсем. Отбросы, придонный слои.
— Ах, милый друг, — вздохнул Ять, — ничего вы не понимаете. Что с того, что придонный слой? В нем-то, может быть, и водятся особые существа. Я раз в Ялте видел, как морского змея поймали. Плаваешь, а ведь и подумать не можешь, что на дне такая тварь водится. Люди давно уже разделились — поверху одни, на глубине другие.
— И что? Вы хотите сказать, что это нищие убили?
— Ничего не хочу сказать, Коленька, только допускаю. Вы сектантов не знаете, а я ими лет пять занимался, доныне плююсь. Они публика нервная, кошку убить не решаются. Во глубине России, может, и иначе, но тут-то наши, питерские. Нет, тут убийство хладнокровное, без совести, без колебаний, — из чистого любопытства. Впрочем, мы сами виноваты: вытеснили столько народу на дно — они и расчеловечились естественным порядком.
— Да вы тайный эсдек.
— Боже упаси. Я за неравенство, только в пределах. Иначе те, что на самом верху, и те, что в самом низу, — теряют человеческий облик, не находите? Посмотрите на Мудрова (Мудров был купец, фантастический богач; считалось общим местом, что он помогает террористам, хотя никто этого не доказал. Зато хорошо было известно, — он и не скрывал этого особенно, — что он живет, как с женой, с пятнадцатилетней племянницей, и это не мешало ему жертвовать огромные деньги на монастыри, а монастырям — с благодарностью принимать). Такой почти богом себя чувствует, вот и дурит, испытывает Божье терпение. А другие — это, как вы изволите выражаться, дно. Наших дураков послушать — на дне знай Ницше читают да о вере спорят. А они давно уже не люди, и разговоры у них не человеческие. Только и ждут, когда мы совсем ополоумеем, тут и выйдут потрошить встречных. И никакая это будет не социальная революция, а в чистом виде биология.
Разговор этот имел интересное продолжение. Ять давно забыл о нем, — он легко разбрасывал сюжеты, — когда месяца три спустя в редакции его остановил встрепанный Стрелкин.
— Ять, заняты?
— Только что обзор дописал.
— Выйдем, я не могу тут говорить.
Они зашли в чайную на Среднем проспекте — знаменитую, давно облюбованную газетчиками, запросто привечавшую и «биржевика», и «нововременца», — уселись в углу, спросили глинтвейну, и Стрелкин долго молчал, разглядывая Ятя.
— Интересный вы болтун, Ять, — сказал он наконец. — Врете, врете, а вдруг и правду соврете.
— Так всегда бывает.
— Я вчера от приятеля шел — в университете со мной учился, на юридическом. Я курса не кончил, заскучал, а он остался. Иногда захожу к нему, сестра больно хороша… Они на Преображенском живут, чудесное семейство, засиделся до неприличия. Час, помню, уже третий. Иду я пешком, благо близко, — ночь холодная, мороз щиплется, луна, как блин… навстречу никого… Страх меня какой-то взял, черт его знает. Тени своей пугаюсь. Ну, кое-как дошел. И вижу (дом-то мой уже в двух шагах): в соседнем дворе фигуры мелькают. Что такое? Любопытство, сами знаете… Зашел в подворотню, гляжу — и глазам не верю: Ять, дети! В глухую пору, в три часа… черт разберет! Маленькие, в тряпье, в лоскутьях, — играют без единого звука. Обычные-то шумят, галдят, — а эти бесшумно, как звери. Хотя ведь и звери визжат… И с такой злобой толкаются, ставят друг другу подножки, разбегаются и опять сбегаются, кто кого собьет… ужас! А следит за ними взрослый, тоже в тряпье, треух нахлобучен, — зябнет, приплясывает. Иногда, если плохо дерутся, показывает им — как бить побольней.
— Дети? — задумчиво переспросил Ять.
— Говорю вам, дети. Лет по семь, по девять… Пятнадцатый сон видеть должны в такое время, да еще зимой! И знаете — этот-то, с ними, из ваших… я ведь их тоже узнаю, только значения не придавал.
— Из темных?
— Да. Я, конечно, лица не разглядел, но повадку их знаю: они двигаются… как бы сказать? — не совсем по-людски. Будто недавно выучились и не уверены, так ли выходит. Ну скажите на милость, для чего взрослому человеку глухой ночью детей во двор выводить?
— И зачем, по-вашему?
— Похоже, будто учит чему-то. Я у одного лицо разглядел — он ударился сильно, но не плакал. Я люблю детей, когда под ногами не путаются. Но тут… никогда такого ребенка не видел. Ведь в ребенке… всегда невинность, что ли. Этому же было лет восемь, — но лицо этакое… взрослое, все повидавшее, только черты миниатюрней. Он в мою сторону поглядел — так и не знаю, заметил ли.
— Так, может, они и не дети? Уродцы, карлики, которых ночью вывели, чтобы днем не смущать прохожих?
— Нет, то-то и оно. Я по страху понял: у меня такой страх, только когда вижу действительно иноприродное. Нищих этих ваших я никогда не боялся, но тут… ночью… в пустом дворе — дети… зверство какое-то. Я уж бочком-бочком из подворотни, чтоб шагов не слышали, — юрк к себе! Утром дворника спрашиваю — скажи, Антон, никогда не видел ты тут ночью, чтобы дети играли под надзором бродяги? Что вы, говорит, какие дети, откуда… примстилось выпивши… Но я у Дворкиных не пью. Я вообще мало пью, вы знаете.
— Ну что ж, — Ять допил чай. — Молодцом, Коленька. Очень убедительно отдарились за мою идею.
— Да ведь я всерьез, — тихо и обиженно проговорил Стрелкин, и Ять устыдился сомнений.
— Сколько детей было?
— Человек семь, может, восемь.
— Не знаю, — сказал Ять после долгой паузы. — Может, и впрямь ночная школа нелюдей, а может, просто какой-нибудь сумасшедший решил, что ночью гулять благотворнее. Вот и собрал кружок последователей, гуляет по ночам с их детьми — нынче знаете сколько идиотов?
— Нет, нет, — убежденно ответил Коленька. — Все не то. Это школа, школа маленьких убийц. Ничего не боятся, никого не жаль.
— Хотите, сегодня вместе сходим посмотреть? — предложил Ять.
— Ну уж нет, — твердо отказался Коленька. Это было на него не похоже — в иное время он зубами ухватился бы за такую тему. — Я и днем туда больше не зайду.
Ять так и не узнал, был ли это талантливый розыгрыш, случилась ли у Стрелкина от холода и от любви галлюцинация, или и в самом деле темные начали воспитывать армию маленьких солдат. Но только весной семнадцатого шафранных нищих становилось все больше, и вели они себя все свободнее, — когда-то едва решались днем ходить по улицам, жались по углам, робели, втягивали голову в плечи, словно ожидая удара, а теперь внаглую расхаживали по Невскому. Подаяния почти не просили — только стояли у домов, подпирали стены и выжидательно приглядывались. Со Стрелкиным Ять о них больше не заговаривал.