И она ошалело пошла в указанном направлении, следуя плеску чужой ладони, вдоль огромных темных арок, и ниш, и колонн самого собора, в упоении повторяя эту музыку вибрирующим кончиком языка: «Дестра, синистра, дестра...», уже обожая эту площадь, официантов, туристов, искрометные витрины, мягкие шутовские колпаки и мотивчик старенького колченогого фокстрота из открытых дверей полутемного бара...
В переулках за площадью толпа не поредела, а шла плотным медленным косяком, как рыбья стая.
Она долго блуждала с радостно колотящимся сердцем, пытаясь найти свою гостиницу по номерам домов, но кто-то бестолковый, а может быть, вечно пьяный пронумеровал дома в непостижимой трезвому уму закономерности... Наконец поверх толпы, над фонарями, над витринами она прочла разухабистую неоновую вывеску: «У ангела» – это оказался большой шумный ресторан, забитый публикой, и она испугалась, что Саша все напутал и ей теперь некуда приткнуться, но вдруг (все происходило мгновенно, хотя и плавно и нереально, как по течению сна) за углом ресторана различила еще одну боковую дверь и ринулась к ней.
На этой стеклянной двери тоже было написано «У ангела» и для наглядности нарисованы скрещенные крылышки, подозрительно смахивающие на долгопалые, долгопятые мужские ноги...
«Да это притон! – сказала она себе весело. – Меня тут ограбят, убьют, столкнут в канал, и дело с концом. Смерть в Венеции!»
Но за входной дверью оказался небольшой грязноватый холл, проходной, – во всяком случае, мимо то и дело проскакивали официанты из ресторана, – справа в неглубокой нише приткнулась давно не крашенная стойка, и вверх на этажи уводили узкие высокие ступени, с которых клочьями свисало затертое ковровое покрытие некогда бордового цвета. Под лестницей она разглядела сваленные небольшой горкой дрова. Выходит, где-то и камин был... Все это ее восхитило.
– Синьор, – с ощутимым удовольствием выговорила она почти уже привычно, подойдя к обшарпанной стойке. – Для меня тут заказан номер. И назвала фамилию.
Забавно, что портье, молодой человек лет двадцати пяти, напомнил ей беспутного двоюродного брата Антошу, погибшего много лет назад от передозировки героина. То же узкое подвижное лицо с густыми бровями, те же «уленшпигельские» складки в углах насмешливого рта и меткий взгляд уличной шпаны.
Он посмотрел на экран компьютера (все-таки эта вездесущая электроника неуловимо оскверняет собой такие вот старинные дома, надо бы запретить...) и любезно улыбнулся:
– Буона сера, синьора. Ваш номер – сто двадцать седьмой. Пятый этаж. Оставьте паспорт, я верну его завтра утром.
Она взяла ключ и вдруг спросила, сама не зная почему:
– Как вас зовут?
Он замешкался, принимая ее паспорт, глянул из-под густых бровей и сказал наконец:
– Тони... Антонио.
Она удовлетворенно кивнула (так легким кивком подбородка поощряет на репетиции режиссер – актера, нашедшего удачный жест или интонацию) и стала подниматься по крутым каменным ступеням вверх.
Ожидая увидеть тесную клетушку недорогой европейской гостиницы, она отворила дверь и замерла на пороге: это была скромных размеров зала с рядом высоких, закрытых ставнями окон, с просторной, в стиле модерн, кроватью, плетеными креслами, зеркальным шкафом... «В чем же причина такой дешевизны? – подумала она озадаченно... – Вероятно, в отсутствии «мест уединенных»...»
Но рядом со шкафом обнаружила еще одну дверь, толкнув которую совершенно остолбенела: еще одна зала, поменьше первой, – огромная, на львиных ногах ванна, биде, два зачем-то умывальника и зеркало в золоченой раме от пола до потолка. Старая стертая керамика, прерывистые стебли по золотистому полю, кое-где треснувшие плитки, но все облагорожено желтоватым обливным светом трех бронзовых ламп. Сказки Шехерезады, таинственный караван-сарай по дороге в Византию.
– Убьют непременно! – сказала она вслух с удовольствием. – Труп выбросят в канал. И дом – притон, и портье – разбойник... Господи, какое счастье, Антоша, Антоша...
* * *
Пропащий, так нелепо любимый брат всегда был особой болевой областью ее судьбы. Втайне она считала, что эта боль послана ей в противовес слишком благополучной личной жизни и слишком гладкой, слишком удачной научной карьере. Антоша погиб давно, спустя три дня после рождения ее дочери. «Сгинул ни за понюшку табаку, – говорила Рита, сморкаясь и оплакивая его, буквально – омывая слезами до конца дней, – и все вот эта их Академия проклятая, их проклятая богема...»
Рита, святая душа, неродная бабка, преданная мачеха их с Антошей отцов, – как она любила, как похвалялась своими внуками: один – ленинградский, другая – московская. В детстве они съезжались к ней на дачу в конце мая, после экзаменов. Сначала приезжала на электричке она – с рюкзачком за худыми лопатками, с плюшевой собакой Натой под мышкой... Затем тянулись несколько дней ожидания Антоши, и наконец – с грохотом отворяемого Ритой ставня наступало утро его приезда. Уже за час они с Ритой маялись по клязьминскому перрону, Рита говорила: «Ох, опоздает, ох, чует мое сердце...» Но вот издали уплотнялся слабый гул, вздрагивал перрон, вылетал поезд, наконец в распахнутой двери вагона показывался высокий худой Антоша и – «Э-эй, бабки!» – в знак восторга швырял на перрон грязный бокастый рюкзак. Много лет с восхитительного полета этого облепленного вокзальной лузгой рюкзака начинались каникулы...
* * *
Несколько минут она бродила по своей патрицианской зале, присаживалась на кровать, на стул... Осваивалась. Пыталась унять странную дрожь.
– А, поняла! – воскликнула она. – Окна выходят на помойку.
Похоже, так оно и было, если хозяева позаботились о том, чтобы ставни всех четырех византийских окон были плотно закрыты. «А вот я сейчас вас быстренько разъясню». Довольно долго она боролась с проржавевшим штырьком, намертво засевшим в отверстии каменного подоконника, и, когда совсем потеряла надежду увидеть в этой комнате дневной свет, штырек выскочил вдруг с визгливым щелчком, облупленная, бог весть сколько лет не крашенная ставня вяло приотворилась, и, толкнув обеими руками наружу складчатые створки, она ахнула, как час назад, на вапоретто, и сквознячок счастья дунул по сердцу.
Окна ее комнаты выходили в улицу-ущелье, дном которого оказалась мерцающая кварцевыми слитками вода канала. Впереди, метрах в ста, круглился мостик под единственным, манерно изогнутым фонарем. Упираясь в здание гостиницы, канал затем уходил вправо, и там его гребешком седлал еще один мосток под двумя фонарями.
В этот момент, как по знаку помрежа, послышались звуки аккордеона, из-под моста справа показался загнутый турецкой туфлей нос гондолы, выплыли сидящие в ней двое пассажиров, вернее, их колени, укутанные ярким даже в темноте пледом, и аккордеонист, разворачивающий мехи. На корме, смутный, в черных брюках и полосатой тельняшке, ворочал веслом поющий гондольер. Над водой разносилась надрывная «Бесаме мучо»...
– О-и! – крикнул гондольер перед тем, как завернуть за угол дома напротив, оттолкнулся от стены ногой в кроссовке и, выровняв гондолу, запел еще надрывнее – работал на туристов. Вскоре гондола ушла под мостик впереди и скрылась, а «Бесаме мучо» с минуту еще догасала в воздухе...
Она отпрянула от окна, сказав себе:
– Нет, этого не может быть!
Дикая мысль, что ее послали сюда затем, чтобы...
...ступить, шагнуть с подоконника посреди этих оперных декораций – уйти на дно лагуны, раствориться в гобеленовой пасторали лодочек и гондол, исчезнуть... словом, отколоть номерок...
– Ну, довольно! – приказала она себе. – Принять ванну и спать, и там будет видно – что представляют собой эти декорации при дневном свете.
* * *
Она разделась, пустила воду и, присев на краешек ванны, вынула заколки, привычно повела туда-сюда закинутой головой, разгоняя по обнаженной спине тяжелые волны, давая гриве вздохнуть...
И вдруг увидела свое отражение.
Очень давно она не видела всю себя, со стороны, – дома, в ванной, висело небольшое зеркало, в котором мелькало утреннее деловое отражение: два-три мазка губной помады, прядь волос, взбитая щеткой надо лбом... И вдруг эта огромная клубистая глубь в голубой с позолотой виньеточкой раме... Неожиданная зябкая встреча со своим телом в дымке пара, восходящего над ванной, в приглушенном свете матовых ламп...
Живопись венецианской школы. Тициановой выделки кожа цвета слоновой кости, перламутровая кипень живота, золотистые удары кисти на обнаженной груди и эта масса багряных волос, пожизненное ее наказание и благодать... (Ежеутренние мучения в детстве, на даче. Рита, намотав на руку толстую змею ее волос, медленно вела гребнем от лба, упруго оттягивая назад голову:
– Королевна моя, золотая, медная... ни у кого на свете, ни у когошеньки таких волосьев нету...
– Ой, Рита, больно!