Ну а потом мы с матерью к нему приехали и жили там несколько лет. Я выросла в тех краях, среди зеков, знаете ли… И даже любила тамошнюю жизнь. Кстати, зеки гораздо честнее, чем комсомольцы-добровольцы, стройотрядники эти, что приезжают заколачивать рубль… До их приездов мы зимами всегда вывешивали авоськи с продуктами за окно.
…Но я не к тому… Господи, вот вы позвонили, а я так волнуюсь, черт-те что несу!.. Только не бросайте трубку, ладно, даже если вам совсем не нравится, что я говорю, ладно? Можно я сигарету возьму? Минутку?
— Идите, идите…
Она вернулась быстро, я слышала, как щелкнула зажигалка, как шумно, вкусно она затянулась…
— Ну, отец там хорошо работал, был ударником, то-сё… ему скостили срок, мы вернулись в Киев… Вот вас, конечно, шокировал мой звонок, мой вопрос… Вы — писатель, гуманист, либерал, да?… Нет, погодите, выслушайте! Вы представить себе не можете, как я страдала, будучи ребенком, подростком… Я верю, есть люди, которые переносят это гораздо легче… Ну, привычнее, что ли. Не знаю — может, для этого мудрость какая нужна, смирение… А у меня — как услышу вот это самое… ну, оскорбление по нации, — у меня не то что кровь в голову бросается — я вся, вся закипаю, дурею, как бешеный пьяный заяц! Несколько раз в такие драки ввязывалась — не дай Бог! — меня милиция увозила…
Я от отчаяния, знаете, даже креститься хотела — думала, буду как они все, может, ослабнет в них эта ненависть… Правда, хотела креститься. Но Бог наш не допустил. Один раз церковь была закрыта, в другой раз подвернула ногу прямо на пороге храма.
Ну а потом я истошно влюбилась, не на жизнь, а на смерть, и мне уже ни до Бога, ни до черта дела не стало…
Он был приятель отца, гораздо старше меня, взрослый человек — семья, двое детей. Боялся идти со мной до последнего — отца, я так думаю, боялся… Но вот душонку мою полудетскую помотал, покуражился… Знаете, есть такие мужики — страшно хотят девочкам нравиться. Чуть-чуть пофлиртовать, так, свысока своего умудренного возраста влюбить в себя, поиграть с полуобморочной от любви мышкой… Взять в ладони личико, аккуратно поцеловать в лобик… Пригласить в кафе и отчитывать, что девочка в институт не готовится, не за-ни-ма-ется… Это очень их бодрит, дает импульс, разнообразит будни… Ну а я его и сейчас люблю, и до конца жизни любить буду…
Мне ведь едва семнадцать исполнилось, когда я с собой кончала — выбросилась из окна. Четвертый, знаете ли, этаж. Не вру.
— Но…?!
— Можете представить, упала на куст сирени. Только обе ноги переломала, а так даже позвоночник цел… Перед тем как сигануть, позвонила в «Скорую» — чтоб все пути отрезать. Сама себя стыдилась. «Але, — говорю, — „Скорая“? Тут какая-то девчонка на асфальте лежит, наверное, выкинулась», — адрес продиктовала и — к окну.
— А вы помните, как летели? — жадно спросила я. Не удержалась.
— Помню, конечно, — сказала она просто.
— Страшно было?
— Лететь? Нет, лететь не страшно. Страшно на подоконник сесть, ноги вниз свесить… и вот это последнее усилие — вперед рывком… а лететь… нет, лететь уже не страшно…
Это потом тошно, в больнице, когда на тебя из соседних палат разный калечный народ поглазеть приползает… Тошно, когда тот, из-за кого ты ветер обнимала, ни разу не пришел навестить, а когда вышла из больницы и приковыляла к нему на работу, на костылях-то, — ух как он струсил! — весь пятнами пошел и трусцой — на другую сторону улицы!
А я совсем себя потеряла, пыталась догнать его — на костылях! И дико вслед хохотала!
И вот тогда я решила: если не с ним, то все равно — с кем!
Ну и, как с костылей слезла, в такой загул ушла, ужасающий, темный, что от меня не только родители, подруги — от меня черти отвернулись…
И так года три я мотылялась везде, куда нелегкая меня заносила, все перепробовала, стала болячкой родителей, притчей во языцех, мной соседи маленьких дочек стращали… Когда сама себе омерзела, решила репатриироваться… Разрешите, если не брезгуете этим разговором, я цигарку опять возьму, а?..
Через минуту пришла, попыхивая, продолжала говорить все быстрее, грубее, откровеннее:
— Приехала сюда, попала в кибуц на севере… Хороший кибуц, симпатичные простые люди… Поначалу держалась, учила язык, по утрам работала… Потом однажды напилась с тоски, и все пошло по новой — блядство, пьянки, марихуана… Ну скажите — кто это должен терпеть? Конечно, в конце концов меня выгнали из кибуца — за какую-то очередную драку с моим тогдашним сожителем…
Помню утро: стою на дороге, ловлю попутку — деваться мне некуда, кроме как добираться в Тель-Авив, в Министерство абсорбции.
Первым остановился один типичный «дос» на «фольксвагене». И — с ходу, едва отъехали, стал запускать лапу куда его не просили. Я и выдала все, что о нем, поганце, думаю. Он немедленно остановил тачку и выпихнул меня на шоссе… Интересно, что потом он оказался нашим соседом по подъезду. В нашем поселении — я, как вы, наверное, поняли по номеру телефона, живу в поселении под Иерусалимом… Да, соседушка… Приветливый, вежливый… Жена такая квелая, пятеро детей…
— И как же вы общаетесь?
— Ну что вы, он же меня не узнал! Меня узнать невозможно: я — религиозная женщина, в парике, в надлежащем прикиде… Так на чем я?.. Да — дорога, зимнее утро, холод собачий… Я в короткой юбчонке и кофточке… Вторым попался пожилой марокканец, который начал с того же. И я что-то, знаете, — замерзла, что ли? — расплакалась: ну, думаю, во что я превратилась, если при взгляде на меня у мужиков только одна мысль и возникает. И говорю ему: «А если б твоей дочери такое предложили? Если б она, вот так, чужая всем, голодная, без копейки денег, зависела на дороге от доброй воли проезжего кобеля?..» Тогда он поменялся в лице, остановил машину у придорожного ларька, купил мне питу, довез до самого министерства и напоследок сунул в руку мятую двадцатку… Знаете, у этих простых восточных людей гораздо мягче сердце, чем у нас…
…Ну, не буду я морочить вам голову своими дальнейшими похождениями — они вполне омерзительны…
В конце концов я узнала, что где-то у хабадников можно приткнуться в таком их общежитии, что ли, нечто вроде ешивы для девушек. Но, конечно, без комедии с униформой не обойтись — знаете, эти платья с длинными рукавами в самую жару, эти черные колготки в июле… Пришла я, значит, стою на лестничной площадке четвертого этажа у них там, где мне разъясняют условия приема, и думаю: да ладно, что мне, впервой прикинуться ради крыши над головой, нормальной еды! И как только вот этими самыми гнусными словами подумала, тут же ноги у меня подкосились и я покатилась по лестнице вниз, чуть не до первого этажа.
— Споткнулась?
— Да нет… Это мне дали понять, что я последнее терпение вычерпала и дальше чтоб, мол, не обижалась… Ну, я все правильно обычно понимаю…
Во-от… и, знаете… стала я там тихонько жить, учиться… очень всех сторонилась поначалу, потом немного отошла… Вижу, девчонки и эти… училки их… вроде не брезгуют мной, а ведь я так по-садистски сразу все им о себе рассказала! Нет, вижу — не брезгуют… И в конце концов поняла, что только эти люди, которым все обо мне известно, только они приняли меня всем сердцем, несмотря ни на что, и любят меня, и… это единственное место и единственная часть общества, где меня готовы принять такой, какая я есть… Прошло еще полгода, и я сказала: сватайте меня…
Она помолчала мгновение и легко проговорила:
— Вот, собственно, и все… Муж у меня очень хороший человек, программист, умница, так что все у меня отлично… Вот и живем…
— Он из религиозной семьи? — спросила я.
— Да нет, он… он, понимаете, своеобразный человек… Полурусский-полукореец… Прошел гиюр, стал евреем…
Я вспомнила, по какому поводу ей позвонила, вспомнила дурацкий ее вопрос в прямом эфире. Дурацкий — на фоне всей ее жизни…
— А сколько у вас детей?
— Трое с половиной, — сказала она. — Четвертый родится через пять месяцев…
Собственно, разговор был исчерпан, история кончена, листок, лежащий передо мною на телефонном столике, исчиркан беглыми закорючками… Надо было прощаться. Я стала говорить какие-то слова, которые, как мне казалось, она хотела услышать. Но она перебила.
— Все у меня в порядке… — повторила задумчиво. — Все у меня хорошо… Хороший муж, спокойный, мягкий, добрый человек… Только, конечно, никогда не смогу я его полюбить.
— Почему?! — воскликнула я, потрясенная упрямством этой несмиренной женщины.
— Душа чужая… — проговорила она хрипатым, старческим своим голосом. — Душа-то чужая…
К открытию выставки все уже было готово… Он сидел в галерее, пил с Шерманом холодное пиво, принесенное из соседней забегаловки, и оглядывал картины на стенах.
Это была первая его серьезная выставка в стране. Прошел год после приезда — целый год, в течение которого он болтался по городам в поисках работы, по галереям в попытках заинтересовать хозяев своими картинами, по кибуцам и сельхозкооперативам, стараясь получить заказы на раскрашивание водонапорных башен.