В суете беспорядочно кружащихся хлопьев, пытаясь найти точку, с которой начинается метель, она видит силуэт, вокруг которого завихряется снег. На нем шлем парашютиста. Винтовку — американскую, скорее всего, добытую в бою, он несет в левой руке, прижимая локтем. Он движется к ущелью, иногда поворачиваясь боком к ветру, чтобы легче было идти, и исчезает за скалой.
(Это было за четырнадцать дней до того, как пришли американцы, приказов никто не отдавал, большая часть офицеров разбежалась.)
В тот же день она сталкивается с ним, когда, в развевающейся шинели, он врывается в операционную. Она помогает ему раздеться, на бровях и ресницах у него тает снег, а глаза, оказывается, синие с золотистыми крапинками. Он — опытный, бесцеремонный, раздражительный. Schwestern к нему так и липнут. Он удаляет селезенку и осколок, застрявший в ноге солдата.
Потом, расслышав акцент и поняв, что она не немка, вдруг орет, как мальчишка:
— Так вот зачем я приперся в такую даль, чтоб встретить соотечественницу! Давно ты тут?
— Неделю, — отвечает она робко. Он хорош собой и смугл, как чемпион по скалолазанию из фильма Луиса Тренкера. У него крупные, загорелые рабочие руки. Он выше нее на голову.
— Увидимся, — говорит он, вытирая руки полотенцем, которое держит Хелена, Hauptschwester[87]. Альме хочется, чтобы он вытер руки о ее волосы.
— Пока идет снег, американских самолетов нам не видать, трусы поганые. Удет[88] бы ни секунды не колебался, наоборот, ему нравилась такая погода.
— Удет?
— Ты не знаешь, кто…
— Нет.
— Пойди в столовую. Там лежат журналы «Der Adler»[89], его фото в каждом номере.
Он считает меня дурой, деревенской гусыней.
— Откуда ты? — Она задает вопрос слишком тихо, слишком застенчиво, и он не отвечает.
Она помогает ему снять халат, заляпанный оранжевым и красным, это целая церемония, она перекидывает халат через руку, словно облачение священника. Он уходит в лазарет. Его немедленно облепляет снег. Над полем висит неподвижный, тяжелый воздух. Запах фабрик и печей.
Американцы не появляются. Он — тоже.
Вечером она ждала его. Из душа едва сочилась желтоватая водичка. Она завила волосы, чуть-чуть, экономно побрызгалась одеколоном. Она лежала на постели, изнывая от желания и тоски. Начала ласкать себя сама, перестала.
Когда она не чтобы унять тоску, а просто так зашла в столовую, он, пьяный, танцевал там с одной немкой и тремя фламандскими сестрами. Wir machen Musik[90] и «Кто такая Лушье, милая подружка?» из репертуара Рамблеров[91].
Он дурачился, хлопая себя то по заду, то по ляжкам: копировал баварцев.
Через четверть часа, когда она взмолилась про себя: «Дурень деревенский, посмотри же в мою сторону, не пожалеешь», он увидел ее. Он бросил Хельгу (электрика из Любека) посреди танца, и, конечно, она подошла к нему. Он тотчас изобрел не вполне пристойное па: плотно прижал ее к себе, обхватив за попку.
— Ну! — сказала она. — Ну!
— Не «нукай». Я тебе не лошадь.
— Нет. Не лошадь. Спящая собака.
— Не будите спящую собаку, — тотчас парировал он.
Она не засмеялась, не любила игр со словами. От него пахло хорошим мылом.
— Пошли, — сказал он.
— Я должна…
— Ты ничего не должна. Ничего ты не должна.
Они добрались до его комнаты, он — едва держась на ногах, она — торжествуя. Три дня она оставалась у него, все время между бомбежками они отдавались друг другу. Часы, которые приходилось проводить в лазарете, были потеряны, вычтены из дарованного им времени. И уже тогда, зажатая в тисках его любви, она поняла, что Он — человек непредсказуемый и неприятный. Иногда вместе с кем-то из приятелей-врачей, но чаще в одиночку он отправлялся на охоту за сбежавшими Untermenschen[92]. Однажды она сфотографировала его во время метели, но он не заметил. На память, пока его не расстреляли союзники.
Мы поступили неосмотрительно, оставив без внимания слугу минеера Кантилльона, специалиста по уходу за норками Адемара, который провел вечер в баре «Tricky», где всегда был желанным гостем. Неджма, по ее словам, в тот вечер занималась нотариусом Альбрехтом, впрочем, без большого успеха, Камилла же напилась с тоски, в последнее время такое случалось с ней часто, особенно после визита Рене Катрайссе. Неджма рассказала, что у Камиллы на коленях лежала книга с картинками, которые она разглядывала в лупу, заливаясь слезами, и едва Неджма успела подумать: слезы вот-вот упадут на красивую, поучительную книгу, как — дзинь! — это случилось, краски на картинке с огромной стрекозой растеклись. И Камилла сказала: «Все, чего он ни коснется, пачкается, и портится, и погибает».
Адемар — золотое сердце, усерден и услужлив, хотя к этому мы обычно добавляем: «За соответствующее вознаграждение». Он решил, что Камилла нуждается в перемене обстановки, и предложил:
— Почему бы тебе не поехать со мной в замок минеера Кантилльона? Хозяина сегодня выбирают в сенат, он проторчит в столице допоздна и переночует в Брюсселе, в своей квартире.
Камилла (которая не только интересовалась зоологией, но состояла вдобавок в Обществе любителей искусств) ответила:
— Почему бы и нет? С удовольствием погляжу как выглядит его замок изнутри, — а потом, окликнув Неджму, спросила: — Как далеко вы зашли с нотариусом?
— Нечего меня торопить, — отозвался нотариус, — иначе ни цента не получишь.
— Неджма, когда будешь уходить, выключи везде свет, — распорядилась Камилла и проследовала за Адемаром к его «ладе».
Он показал ей замок, и она была поражена. В гостиной, увешанной портретами предков, угощаясь шампанским, специально изготовленным для хозяина (Cuvée de Cantillon), Камилла, похоже, забыла о своей грусти, когда Адемар, мечтавший уже о том, как уложит ее на старинную кровать, доставшуюся хозяину от предков, и прикидывавший, носит ли она трусы и позволит ли ему больше одного перепихона по сходной цене, вдруг оглушительно заорал. И схватился за ногу, в которую вцепилась когтями и зубами крупная седая норка. Камилла, онемев от ужаса, отбежала к камину, подхватила кочергу и взмахнула ею над головой, словно норка могла взлететь и спикировать на нее сверху. Но тотчас в ужасе кочергу выронила, потому что Адемар схватил зверька за шкирку, отодрал от своих окровавленных брюк, шмякнул о деревянный пол и, наступив одной ногой на распушившийся хвост, каблуком другой размозжил ему голову.
Камилла застыла на месте.
А слуга поднял зверька и поднес поближе к глазам.
— Туда-и-сюда-их-мамашу, да это Виктор, — пробормотал он в ужасе и побежал к двери, бросив Камилле: — Оставайся здесь.
— Даже не надейся, — заорала Камилла, — одна я тут не останусь!
— Замолчи. Садись вон там и жди, я скоро вернусь.
Прихрамывая, он ринулся на улицу. Побежал через газон.
— Бедный, бедный зверек, — пробормотала Камилла, глядя на комок меха не полу. Она раскашлялась, потом заплакала от злости. Взяла в руку кочергу и, прячась в тени рододендронов, бесшумно последовала за Адемаром.
Интересно, не собиралась ли она, фанатичный борец за права животных, прихлопнуть его кочергой?
Сама-то Камилла уверяет, что собиралась отражать атаки освободившихся соплеменников Виктора (на самом деле то была Мари-Энж, которую Адемар с перепугу принял за Виктора), что она Адемара пальцем не тронула, что ждала его у открытых клеток и видела, как Адемар взбежал по ступенькам крыльца и скрылся в доме, видимо, он собирался звонить хозяину в Брюссель, и что она была потрясена жалобными криками зверьков, которые, покинув клетки, остались рядом со своей тюрьмой, бегали, перескакивая друг через друга, дрались за куски мяса либо забирались обратно в клетки и метались по ним, колотясь головами о стенки. В точности как люди, на которых неожиданно свалилась долгожданная свобода.
Адемара нашли в Восточной гостиной, в двух шагах от телефона, в луже крови, уже впитавшейся в старинный персидский ковер. Должно быть, он так спешил сообщить новость хозяину, что запнулся, упал и ударился головой о лингам, — индийский фаллический символ, выточенный из синего камня.
Но не слишком ли много свинца было в его крови? Доктор Вермёлен что-то говорил об этом, так?
Слишком много свинца в его костях. Не будь в его теле столько свинца, он бы не упал, свинец-то повреждает мозги, из-за него импульсы медленнее проходят. Доктор Вермёлен везде находит свинец.
Сенатор Жюль Арно Ламбер де Кантилльон спешно возвратился домой. Все видели, как он вылез из своей «лянчи», одет прекрасно, реденькие волосенки зачесаны «заемом» и смазанны бриллиантином, и ни одной морщинки на лице — впрочем, как у всякого недоброго человека. Наш Кантилльон позволил нам полюбоваться собой: своим клетчатым костюмом-тройкой, галстуком-бабочкой и английскими туфлями с узором из дырочек.