Вечером Жюля, Прасковью, Елену и девочек пригласили отметить новоселье друга Жюля, молодого владельца трех модных лавочек в районе улицы Сент-Оноре. Гостей встретили в заросшем виноградными лозами, тенистом дворике — таком наивно-захолустном, странно-провинциальном в блестящем фешенебельном Париже. Стол был накрыт под полосатым тентом. Солнце катилось на закат. Елена с удовольствием поглощала фрукты, горками наваленные в вазах и на подносах, не чинясь, пила вино, смело пробовала разные вина: бутылями, бутылками и крохотными бутылочками был уставлен весь стол. Французы сходят с ума от вина и сыра, подумала Елена, уписывая за обе щеки вонючий, как портянка, камамбер. Хозяин поставил перед ней, именно перед ней круглое, как колесо, глиняное блюдо с жарким. Густой, клубами, пар поднимался от громадного куска мяса, покрытого коричнево-красной, янтарной корочкой.
— Скажи ему: я восхищена французской кухней, — шепнула Елена Прасковье.
Дочь послушно перевела. Хозяин осклабился.
— О, мадам…
Он защебетал, как майский соловей. Прасковья наморщила лоб:
— Он говорит… он говорит… он хочет, короче, чтобы ты с ним станцевала! Потому что это не просто вечеринка по поводу новоселья… а милонга!
— Что такое милонга? — громко, по-русски, на весь стол спросила Елена.
И оглянулась.
И только тут она поняла, что да, вечерушка-то не простая: на скамьях вокруг стола сидели на одной стороне — мужчины, на другой — женщины, и на столе горели свечи, ведь был уже поздний вечер, о, это значит, их здесь оставляют пировать на всю ночь?!.. а эта музыка, откуда она?.. ниоткуда… это так пахучий, ароматный воздух звучит, это так поет ей в уши Париж, она никогда не слыхала такой дивной музыки, это… волна несет ее, она сейчас утонет, что это?!.. а-а-а-ах…
Елена сама не поняла, как оказалась в руках, почти на руках у хозяина, а он был верткий, как веретено, и ее он в незнакомом танце вел и крутил, сгибал и разгибал, и она покорно подчинялась его рукам, движеньям его ног, худых, как у кузнечика, она слушала музыку и отдавалась музыке, музыка владела ею и владела им, и внезапно она поняла: быть в танце, быть танцем, стать этим вечером, стать виноградной парижской лозою, стать этим старым бокалом с витой, позолоченной ножкой в руках мужчины, что мнет, гнет и крутит ее, что руками и музыкой лепит ее, — вот счастье! Вот радость…
Они танцевали, и гости били в ладоши в такт музыке, в такт их широким и гибким шагам, и свечи горели, и рвал и мотал живые золотые языки вечерний ветер, и бил, как чье-то близкое, робкое сердце, бил барабанчик, и пел, тягуче и томно, аккордеон, и пел чужой жгучий, кофейный голос над головами людей: о любви и смерти, о такой страсти, что перелетит моря и океаны, что забьется в груди, как птица. О страсти с запахом винограда. О женщине с запахом жизни.
И танец не кончался.
И танец кончился когда-нибудь.
Хозяин довел ее до скамьи. Она шаталась. Тяжело, бурно дышала. Прасковья изумленно смотрела в ее лицо, раскрасневшееся, безумное, молодое.
— Мать, ты скинула тридцать лет, — шепнула она ей. Зависть и восторг прозвучали в ее голосе. — Я бы тоже потанцевала. Да ему, — она показала пальцем на свой живот, — боюсь, не понравится.
Хозяин, улыбаясь тонко, снял с голого потного плеча Елены большую живую стрекозу и подбросил вверх. Стрекоза зашуршала слюдяными крыльями и шарахнулась к свету, к висячей лампе, медленно, как маятник, качавшейся над столом.
— Он говорит, — приблизила к ней щеку Прасковья, — что на мосту Искусств, это около Лувра, просто найти, каждую ночь устраиваются танцы. И танцуют до утра. Он говорит, что ты танцуешь божественно! Он говорит — тебе надо обязательно пойти туда.
* * *
И она пошла.
Она одевалась целый час. Она давно так не волновалась. Она перебрала все платья, что привезла с собой из Нижнего, и уже покусилась на Прасковьины, открыла ее шкаф, копошилась в ситцах, в шелках, в сатинах, в бархатах. Тьфу на бархат, это пошло! А ты разве не пошлячка, уколола она себя едко, ты, писака пошленькой бульварщины, уж кто бы рассуждал о пошлости, да только не ты! «Я хочу счастья. Я хочу отдохнуть», — ледяно сказали ей из зеркала холодные, сиренево-розовые губы. Когда-то пухлые, ягодно-вкусные, они теперь сделались тонкими, сухими… как брюшко той стрекозы, подумала она.
Ага, вот это, да, пойдет. Ситец, он такой легкий. Ситец, он всегда в моде. В Париже в этом сезоне все просто помешались на ситце, шептала она себе, ну вот, и я тоже помешалась. Она подвела глаза густыми голубыми тенями, так она красилась тогда, давно, в Хабаровске, когда собиралась на ночную охоту в ресторан.
Где вылезти из метро, она знала. Париж она изучила за эти годы уже очень хорошо; он был ей роднее, чем Нижний, потому что здесь жила ее семья. А в Нижнем она была одна. И вернется — снова будет одна. Опять одна.
А может… на этом чертовом мосту… где танцуют…
Хочешь сказать, подцепишь французенка и выскочишь замуж? А там что, такие же старички пляшут, как и ты? Твоего почтенного возраста?
Я не старуха. Блядь, я не старуха!
Ты и в старухах все будешь блядью, дорогая моя. Так что не рыпайся. Не пропусти свою станцию.
Елена вышла из-под земли, украдкой разгладила ладонями ситцевую юбку на животе, ощупывая ребра: да, есть еще талия, и недурная, — процокала, сквозь вечерний лиловый сумрак, на каблучках легких босоножек ближе, еще ближе к мосту Искусств — и замерла, замерзла от потрясенья.
Такой Париж она видела впервые.
Огни снизу светили на яркие юбки. На голые, в резком повороте, гладкие белые бедра под взметнувшимся цветастым шелковым вихрем. На смеющиеся лица. На потные щеки; а может, они блестели от радостных слез? Свечи. Дачные фонари. Белые, как вареный рыбий глаз, софиты. Китайские фонарики, красные, как кораллы из восточной сказки. Боже, тут были даже керосиновые лампы! А еще — живой огонь. Факелы! Настоящие факелы! Смола чадила, космы огня летели, метались по ветру, древки были крепко всажены в чугунную лепку перил. «Они же обожгутся… подожгутся!..» — подумала она про танцующих, но те и не думали останавливаться. Это было вечное движенье. Волчок был запущен. Юла крутилась и жужжала. Танец ввергал в свой вихрь и больше не выпускал людей, и люди, несясь в разноцветной метели музыки, юбок, рукавов, хохота, искр глаз, искр сережек в ушах, света свеч и фонарей на мосту, под ногами, над головами, показались Елене безумной океанской самоцветной воронкой, то синей, то алой, то слепяще-золотой, — и что, она должна в эту воронку нырнуть?!
— Да никогда! — затравленно, заполошно крикнула она, но ее, в горячей вьюге музыки, никто не услышал.
Люди танцевали, а певец пел. Он пел не по-французски — по-испански, Елена догадалась. Она не знала языка и не понимала слов, но и без слов все было понятно. Любовь, опять она, опять она!
Ее кто-то тронул за локоть.
— Мадам, — перед ней стоял кругленький, крепенький, как гриб боровик, французик, намного ниже ее ростом, ну вот точно по пуп ей, карапузик, колобок, и протягивал к ней круглые, ухватом, ручки, галантно приглашая ее к танцу.
— Мать твою за ногу, — вежливо улыбаясь, изругалась по-русски Елена. Вот с этим футбольным мячом она пойдет танцевать?! Никого на тебя, бабушка, что ли, получше не нашлось, кроме этого толстого дедушки?!
— Мадам, силь ву плэ… сэ вотр данс…
— Говоришь, мой танец, — пожала плечами Елена и презрительно кинула руку на круглое плечико французика, — ну, давай, брат, да только бы мне тебя ненароком не раздавить, козявку!
Она уже смеялась. Она уже танцевала с этим толстым дядькой, поземка музыки обвилась вокруг их ног, ветер музыки понес их, как два листа, и Елена поразилась — как прекрасно, упоенно вальсировал этот коротышка, как он вел ее, уверенно, сильно, красиво!
— Ого, — сказала Елена, ловя ртом воздух, — да ты Наполеон, братец…
«Как хорошо, когда они не знают твоего языка. Можно болтать все, что вздумается».
— Napoleon?! — радостно взвизгнул толстый поросеночек, вдавливая пальцы-сардельки в ребра Елены. — O, Napoleon! C’est tres bien, Napoleon! C’est ma France! O, madam… vous…
Толстячок задыхался, они танцевали уже третий танец. Первый был вальс, Елена точно это помнила, на три четверти. А два других она не знала; гриб боровик вел ее, и она просто подчинялась ему. Он что-то бормотал ей, музыка заглушала его слова. Она изумленно поняла, что в таком восторге от танца с ним, что, помани он ее пальцем, она бы без раздумий пошла с ним.
«Матушка, ты просто сбрендила. С таким-то мужчинкой?!»
«А может, он богат. Может, миллионер. И — парижанин, мать, парижанин. Черта ли ты торчишь одна в этом своем Нижнем?! Не теряйся… выбирай… здесь все твои будут… вот увидишь, все будут твои…»
Не успела она очухаться от танцев с толстым колобком, заправить за уши растрепанные мокрые кудряшки, поправить сбитую набок юбку и украдкой — бретельки лифчика, как ее тут же пригласили снова. На этот раз кавалер был помоложе и постройнее. Высокий, даже чуть выше нее. Долговязый, худерьба. «Ну вот, то толстый, то тощий, — закусила она губу от смеха, — везет же мне…»