Пока не появился Скалли, Уиллард много тяготился одиночеством, целыми днями наблюдая, как скотина жует и спаривается. Единственной его отрадой были воспоминания о непростых, но куда более веселых деньках в Виргинии. Работать там приходилось, конечно, на излом хребта, но бывали и передышки, да и компания подходящая. Там он был одним из двадцати трех обитателей табачной плантации. Рабочих кроме него было шестеро англичан, один местный индеец и двенадцать африканцев, завезенных через Барбадос. Нигде, между прочим, даже поодаль, ни одной женщины. Ничего, сдружились на почве общей ненависти к надсмотрщику и сыну хозяина, законченному мерзавцу. Из-за него-то и произошла история с буйством. А с кражей поросенка — это Уилларда просто подставили, чтобы увеличить задолженность. К более суровому, холодному климату, в который пришлось переместиться, привыкал трудно. Качаясь по ночам в гамаке среди дикой, полной живности тьмы, он ежился от страха, боясь как живых, так и мертвых. Мерцающие глаза лося легко могли оказаться бесовскими, а завывания в аду мучимых душ поди отличи от волчьей переклички! Ожидание ночного одиночества держало в страхе, омрачало дни. Свиньи, овцы и коровы с быками составляли все его общество, пока не возвратился владелец и не увез большую часть на бойню. Появление Скалли Уиллард встретил с радушием и облегчением. И уже когда их обязанностью стало помогать время от времени на ферме Джекоба Ваарка, с обитателями которой они коротко сдружились, произошли те несколько случаев, когда Уиллард, выпив лишку, вел себя предосудительно. А несколько ранее дважды сбегал, но не дальше ближайшего кабака, где его ловили и добавляли срок.
Строительство у Ваарка богатых каменных палат способствовало великому его возвышению. Он вновь вошел в команду, стал работать со строителями, среди которых попадались и весьма умелые, а уж когда явился кузнец, стало совсем интересно. Надо сказать, что не только дом строился величав и чуден, но и забор вели ему под стать, а уж ворота… Хозяин требовал, чтобы вся изгородь была затейливо изукрашена, но кузнец уговорил его умерить пыл. В результате появился ряд вертикальных трехфутовых прутьев, увенчанных пирамидальными простыми наконечниками. В этот ряд железных прутьев искусно встроили ворота, по всем сторонам перевитые толстыми цветущими лозами. То есть Уилларду это сперва так увиделось. При рассмотрении более внимательном раззолоченные лозы оказались змеями — с чешуей и всем прочим, — но на передних концах у них не клыки, а расцветшие бутоны. Когда ворота открывали, каждая створка двигалась со своим цветком, но при закрытых воротах их лепестки сплетались.
Он был в восторге от кузнеца и его умения. Однако восторг увял, когда он увидел, сколько денег переходит из рук Ваарка в руки кузнеца. Звон серебра был столь же красноречив, как его блеск. Уиллард знал, что Ваарк значительно обогатился на вложениях в производство рома, но то, что он платит за работу не только возчикам, доставляющим материалы, но и кузнецу, привело его в состояние крайнего раздражения: еще с Виргинии он привык, что все вокруг такие же, как он, бесплатные и подневольные рабы, и он подговорил Скалли не слушаться кузнеца и заданий его не выполнять. Так, Уиллард отказывался то разделывать на дрова каштан, то таскать уголь, то качать мехи в кузнице, а однажды «забыл» прикрыть от дождя свежесрубленные бревна. Ваарк отругал их со Скалли обоих, они нехотя пошли на попятную, но потом кузнец покорил его.
У Уилларда было две рубашки — одна с воротником, другая вся рваная. В то утро он поскользнулся на свежем навозе и порвал рубашку на спине сверху донизу; пришлось переодеться в хорошую, которая с воротом. Прибыв на стройку, он заметил, как кузнец внимательно посмотрел на него, кивнул и поднял вверх большой палец, как бы в знак одобрения. Уиллард не совсем понял — то ли над ним посмеялись, то ли похвалили, но когда кузнец сказал: «О! Мистер Бонд! Доброе утро», ему было приятно. В Виргинии ни шериф, ни полицейские, ни священники, ни дети, никто не называл его мистер, да он и не ждал этого. Знал свое место, и кто бы мог подумать, какое воздействие окажет на него простая вежливость!
Была то шутка или нет, но первый случай оказался не последним — кузнец с тех пор только так к нему и обращался. И хотя Уилларда по-прежнему раздражало — нет, надо же, как высоко по отношению к нему вознесен свободный африканец! — мириться с этим стало, вроде бы, полегче. Да и что поделаешь? Ведь закона, которым положение белого раба ставилось бы выше негра, не существует. А кузнец такой славный, да и приятно ведь, когда тебя называют мистер! Про себя посмеиваясь, Уиллард отдавал кузнецу должное: он-то понимал, почему девчонка Флоренс из-за него голову потеряла. Наверное, называл ее мисс или леди, когда они встречались в лесочке, чтобы на сон грядущий позаниматься глупостями. Ну да, должно быть этим он ее и взял — если нужно было ей что-то еще помимо улыбки на его черномазой роже.
Ты знаешь, Скалли, — сказал однажды Уиллард, — отродясь я не видал ничего подобного. Этот к ней лезет копытами на круп, где хочет и когда хочет, а стоит ему отойти, она за ним еще и следом бежит, как собачонка. Он на пару дней уйдет за рудой, так она прямо сама не своя, ждет не дождется, когда он наконец явится, притащит этой свой рыжей грязи. Горемыка в сравнении с ней прямо что квакер какой!
Сам будучи всего на несколько лет старше Флоренс, ее резкой перемене Скалли поражался куда меньше Уилларда. Он и вообще считал себя большим знатоком людей, был уверен, что, в отличие от Уилларда, он хитер и каждого видит насквозь — от природы этим наделен. Уиллард судит по внешности, Скалли же зрит вглубь. Хотя он и любил тайком полюбоваться наготой Лины, но видел, понимал ее чистоту. Заметил, кстати, что в основе ее верности — Хозяйке или Флоренс, неважно — нет подчинения, а только самоуважение, нечто вроде твердости слова. Честь, может быть. Да и над Горемыкой он хотя и посмеивался вместе с Уиллардом, но для себя выделял ее, ставил выше двух других работниц. Если бы он этим интересовался, то соблазнить попытался бы именно ее: иной раз как посмотрит на тебя своим загадочным обезоруживающим взглядом… При этом широко раскрытые дымчато-серые глаза у нее вовсе не пусты — в них ожидание. Именно это выражение выжидательной затаенности и не нравится Лине. Кроме него все считают ее дурочкой, потому что в полном одиночестве она иногда вдруг начинает громко разговаривать, но с кем же этого не бывает? Уиллард постоянно здоровается с овцами, да и Хозяйка очень часто самой себе вполголоса отдает распоряжения, а тоже ведь при этом одна. Да и Лина — она с птицами переговаривается так, будто они у нее совета спрашивают, как летать. Относиться к Горемыке свысока, как к убогой и глупенькой, — значит не замечать того, как четко и быстро она осознала свое положение. Ее отстраненность — самозащита; доступность для мужчин — поблажка самой себе. Беременная она сияла, а когда подоспело время, за помощью пошла куда надо и к кому надо.
А вот если кого изнасиловать, то, конечно, Флоренс. В ней сразу бросается в глаза сочетание беззащитности, желания уважить и, главное, готовности винить себя в любой подлости, совершенной другими. Впрочем, по ее теперешнему виду этого уже не скажешь. В момент, когда он увидел, как она возвращается, идет по дороге будто дух какой или солдат, Скалли понял, что она стала неприкосновенной. Впрочем, в его оценке пригодности ее для изнасилования никакой личной заинтересованности не было. Помимо чисто зрительской одержимости Лининым телом никакого плотского интереса к женщинам Скалли не испытывал. Давным-давно мир мужчин отметил его клеймом, благодаря которому он с первого мгновения, едва увидев, сразу понял, какое кузнец произведет впечатление на Флоренс. Точно так же и бросающаяся в глаза перемена в ней от «вся твоя» до «не трожь» задним числом показалась ему вполне предсказуемой заранее.
На Хозяйку Скалли смотрел тоже куда менее благодушно, чем Уиллард. Нельзя сказать, чтобы осуждал, но в ее поведении после смерти мужа и собственного выздоровления усматривал не просто следствие траура и пошатнувшегося здоровья. Свои дни теперь Хозяйка коротала с равнодушием часового механизма. Была воплощением набожности и покаяния. Но как раз это и заставляло Скалли подозревать, что под благочестием кроется нечто холодное, если не злое. Тем, что она отказывается заходить в богатые палаты, выстройке которых сама так радовалась, она, похоже, налагает епитимью, наказывает, причем не только себя, но и всех вокруг, а особенно покойного мужа. То, что и муж, и жена приветствовали и даже превозносили, она теперь презирает, как несущее печати третьего и седьмого греха одновременно. Сколь ни любила она мужа, он умер, ушел и тем испортил ей жизнь. Как же ей не искать теперь способа излить свой гнев, хоть чем-то отомстить, показать ему, как ей плохо и как она сердита!