– Ладно, ладно, на самом деле все к лучшему, вот увидишь. Я люблю тебя, я тебя в самом деле люблю, не хочу, чтоб ты была несчастна, но один из нас должен нести ответственность за нашу жизнь, и пусть лучше это буду я. Ладно, ладно. – И он поцелуями осушил мои слезы, и был очень милым. – Иди сюда, в кресло, – сказал он, – сядь ко мне на колени. – И сел сам, и я села к нему на колени, потом он очень нежно и мягко объяснил мне свои кое-какие мысли. – Видишь ли, – сказал он, – мысль была посмотреть, сколько можно купить за деньги. Был один человек, он сказал, если мы себе позволим тревожиться о состоянии мира – свихнемся, поэтому остается одно, что нам надо попробовать сделать, – жить в свое удовольствие. Жить в свое удовольствие, это его собственные слова. Поэтому мне показалось, нам лучше всего раздобыть по возможности деньги, а потом посмотреть, насколько деньги помогут нам жить в свое удовольствие. Я на самом деле хотел вот что сделать: как бы доказать нам обоим, что не так уж много можно сделать с деньгами и что вся эта вещь – жить в свое удовольствие – на самом деле просто куча белиберды. Потому что мир – жуткое место и становится с каждым днем хуже и хуже, и, как бы ты ни старался жить в свое удовольствие, не спрячешься от того факта, что это испорченный мир и что жить в нем не стоит. Ну, мы ведь попробовали, правда? Потратили столько денег, сколько могли за такое короткое время, и что получили? На самом деле ничего. Еда вся уходит в дерьмо, официанты над тобой смеются, чем больше ты им даешь чаевых, тем больше они смеются. Немножечко попутешествовали, да мир ведь везде одинаковый, куда б ты ни поехал. Получили немножечко солнца зимой, да ведь его можно было б легко получить, обождав лета, это дело приличное и достойное. А еще приличная одежда и вещи. Ты должна согласиться, что мы получили все самое лучшее.
– Ох, да, – говорю я, так как это правда, действительно получили.
– Поэтому на самом деле, – сказал Говард, – мы ничего не пропустили, кроме вещей, которых не купишь за деньги.
– Любовь, – говорю я, – у нас была любовь, много любви.
– Я не любовь имею в виду, – сказал он, чуть-чуть улыбнувшись, показывая, что любовь у нас была, что он этому рад. – Я имею в виду вещи наподобие знаний, философии, музыки. Я имею в виду справедливое отношение к великим людям, которые умерли раньше нас, чтобы мы не плевали в их бедные мертвые лица, как мы это делали. Как на той викторине. – Я понимала немножечко, но не все, что он говорил. И была одна очень странная вещь, которую может, наверно, понять только женщина, – меня вдруг охватило очень сильное желание иметь ребенка. Меня охватило сильнейшее желание, как бы все мое существо охватило, – иметь своего собственного ребенка. Это было очень странно, по Говарду я ничего про это не сказала. А Говард сказал: – Уже слишком поздно. Я знаю, есть определенные вещи, которых у меня не будет никогда, к примеру, возможность понять таких людей, как Эйнштейн, Бертран Рассел, и тому подобное. К примеру, получить образование в Оксфорде или в Кембридже. К примеру, уметь по-настоящему ценить великих композиторов, Бетховена, Баха, и тому подобное. И книги тоже. У меня есть только фотографические мозги, вроде фокуса, как если бы у тебя в черепе установили машину. – И тут показалось, будто он сейчас заплачет. Я сказала, поглаживая его по спине:
– Ох, ладно тебе, мой любимый, нечего тут печалиться. Может, у нас и немного тех самых вещей, про которые ты говорил, типа образования и всякой всячины, но мы жили приличной жизнью и видели, чего можно и чего нельзя купить за деньги. Только в мире на самом деле много очень хорошего. Я хочу сказать, в нем поют птицы, светит солнышко и цветы, правда? И в нем мы и любовь, правда? Я сказала бы, целая куча хороших вещей. Мы еще молодые, у нас впереди много жизни. – И я продолжала поглаживать Говарда по затылку. А Говард сказал:
– Очень трудно точно объяснить, что я имею в виду. Я имею в виду не только тебя и меня, и немножечко радостей жизни, прежде чем она кончится. Я имею в виду как бы предательство. Это мы предали всякие вещи. Это мы предали мир того сорта, про который те самые люди из прошлого думали, того сорта, какой им хотелось построить. Мы их все подвели, ты и я, и все прочие. Понимаешь, к чему я веду?
– Нет, – сказала я, так как не понимала.
– Ох, ну ладно, – сказал он как бы устало.
– Пойдем в постель, – говорю я. – Я только сполоснусь, а потом положу в постель бутылку с горячей водой, а потом мы уляжемся. О'кей? – И я его крепко стиснула, чтоб он понял, что именно я имею в виду.
Мы все время на отдыхе спали в отдельных постелях. И теперь первый раз, вроде бы за сто лет, по-настоящему спали вместе в двуспальной кровати, а с двуспальной кроватью ничто не сравнится. Среди наших занятий любовью раздался ужасный стук в дверь внизу.
– Не обращай внимания, – говорю я. Говард и так никакого внимания не обращал. Я просто слышала тот грохот снизу. Это был Редверс Гласс. Он кричал:
– Впустите меня. Дайте с вами обоими поговорить. Не делайте этого. Пожалуйста, не делайте. Пустите меня. – Хорошо, что он отдал обратно Говарду свой ключ, иначе мог просто ворваться и взлететь по лестнице в спальню. Он был абсолютно бесстыдный мужчина. Мы с Говардом были не в том положении, чтобы что-нибудь сделать по поводу этих всех его криков, а к тому времени, когда были в том, он ушел. Он явно был пьяный. Соседи велели ему заткнуться, и он ушел.
Говард, видно, проснулся задолго до меня, потому что, когда я открыла глаза, склонялся надо мной, опираясь на локоть, как бы улыбаясь глазами, а когда я очнулась и начала ворочаться, как бывает, когда просыпаешься, очень легонечко чмокнул в лоб и сказал:
– С днем рождения, милая.
– Ох, – говорю я. – Ох. – И сообразила, что это мой день рождения. Я была не такой старой, чтобы пугаться или расстраиваться насчет дней рождения, даже близко, да вот прошел еще год, а ведь годы все время проходят. Говард сказал:
– Ты тут просто лежи, я пойду приготовлю хорошую чашечку чаю. – И он встал, и оделся в прелестный халат, который я ему купила в Нью-Йорке на Рождество, и пошел вниз по лестнице. Он был очень милый, и я размышляла, что это за подарок он мне принесет вместе с чаем. Хотя он ведь сказал, это будет большой и особый подарок, или что-то еще. Когда он пришел с чаем снова меня будить, так как я опять заснула, то ничего не принес, кроме чашечки чаю да нескольких открыток с днем рождения, одна от мамы с папой, одна от Миртл и одна от моей тетки из Сент-Леонардса в Суссексе. Она никогда не забывала прислать мне открытку, но никогда не присылала чего-нибудь типа подарка. Говард видел, что я немножечко разочарована, не получив от него ничего. В конце концов, считается ведь внимание, что бы там ни говорили, а то, что у меня было практически все, чего может желать женщина, никакого значения не имеет. Так или иначе, Говард лишь улыбнулся и говорит:
– Сегодня чуть попозже. После обеда. Жди. Терпи. – И говорит, что приготовит завтрак, позовет меня, когда будет готово. Поэтому я стала зевать и немножко потягиваться, слыша, как внизу шипит масло, гремят ножи, вилки, пока Говард накрывает на стол. Лучше мне объяснить, что у нас в гостиной всю ночь горел камин; если ты вчера вечером правильно его разжег, утром надо только как следует расшевелить угли да стряхнуть пепел с большого поддона внизу. Я слышала, как Говард все это проделывает, одновременно пытаясь собрать завтрак, и поэтому чуточку усмехнулась. Когда я почти перевернулась на спину, чувствуя большую сонливость, и протянула руку, свесив ее с кровати, рука моя нащупала какую-то бумажку, или типа того, под кроватью. Я схватила бумажку и глянула. Это был клочок бумаги, очень плохо напечатанный на машинке, как бы часть какого-то рассказа. В любом случае, я ее прочитала. Вот что там было сказано:
«Для меня все не так бы сложилось, могу вам сказать. Слышал я, мой отец рассказывал о старых временах до меня, условия тошнотворные, каждый день риск смертельный да хозяйская плетка. У него было отличное жилистое тело, с крепкими синеватыми мужскими жилами, он блистал старыми добродетелями, выпивка с ребятами по вечерам в дни зарплаты была его единственным прегрешением, да и для этого на самом деле слишком смахивала на ритуал. Но для меня все складывалось иначе. Шахты перешли теперь в другие руки. Теперь там был безликий, точно яичная скорлупа, Совет Угольщиков, вместо слюнявого, хитрого, злого надсмотрщика лорда Мака или сэра Сортира Тардуорти, были бани у входа в штольни, с припаркованными возле них «перфектами» и «зодиаками», только я не собирался на это клевать. Я хотел самого лучшего, а самое лучшее не идет к человеку с узловатыми плечами рабочего, с навсегда въевшейся в живот и в спину несмываемой угольной чернильной пылью. Я хотел самого лучшего – одежды, автомобилей, женщин. Я нацелился получить…»
Тут я остановилась. Должно быть, это Хиггинс, подумала я, и своим мысленным взором вполне четко увидела его вчера внизу, плакавшего над разбитой пишущей машинкой, пока Ред стоял, глядя пылающим взором на Говарда. Тут мне захотелось, по-настоящему жутко, чтобы Ред был в постели со мной, и я себя невзлюбила за это. Будь я мужчиной, назвала б это похотью. И обрадовалась, услыхав оклик Говарда, завтрак готов. Выскочила из постели, будто за мной кто-то гнался, тепло закуталась в новый великолепный пушистый халат, сунула теплые ноги в тапки из норки. А потом пошла вниз, по-прежнему надеясь, что Говард, должно быть, пошутил и что там на столе меня поджидает прелестный подарок. Но нет. Там были только яйца и бекон, мои яйца немножечко переваренные, абсолютно не всмятку. Все равно, Говард, наверно, изо всех сил старался. Говард, по-моему, не заметил, что я немножко обижена, потому что читал за едой «Дейли уиндоу». В любом случае, просто, чтоб Говарду показать, а еще потому, что особого аппетита не было па самом деле, я оставила почти весь свой завтрак нетронутым, просто пила чай из большой чашки, взяв ее в обе руки и поставив локти на стол. Говард сказал: