Мать, совершенно выбитая из колеи непредвиденным разводом: всю их совместную жизнь она, как говорится, водила его за руку и была уверена, что он без нее завтрака не съест, штанов не застегнет, на работу забудет выйти, — находилась в состоянии депрессивной растерянности, чем раздражала Лилю. Лиля воевала с матерью, как могла, и, в конце концов окончив ульпан в Тель-Авиве, поступила в Технион. И это тоже был сильный шаг: она отказалась от прежних намерений учиться на филологическом факультете, пошла изучать программирование, считая, что с этой профессией она скорее завоюет себе независимость. На нее обрушилась целая лавина математики, к которой она никогда не испытывала ни малейшего влечения, и ей пришлось засесть за ученье, дисциплинирующее мозги, — занятие, как оказалось, весьма трудное. Но ей трудного и хотелось.
Жила она в общежитии, несколько напоминающем общагу Менделеевского института, куда предыдущую зиму изредка наведывался Шурик. Только собрана здесь была молодежь не из Казахстана и Молдавии, а главным образом из Восточной Европы — дети евреев, выживших во время войны. Лиля делила комнату с девочкой из Венгрии, в соседней жили румынка и марокканка. Все они, разумеется, были еврейками, и единственным их общим языком был иврит, которым они только овладевали. Они остро переживали свое возрожденное еврейство и отчаянно учились: для себя, для родителей, для страны.
Друг Лили Арье — он-то и заманил ее в Технион — тоже здесь учился, тремя курсами старше. Он был взрослым, прошедшим армейскую службу молодым человеком, влюблен был в нее по уши, с первого взгляда. Он много помогал ей в учебе, был надежным, не ведающим сомнений саброй, то есть евреем незнакомой Лиле породы. Невысокий парень с крепкими ногами и большими кулаками, тяжелодум, упрямец, он был одновременно наивным романтиком, пламенным сионистом, потомком первых поселенцев из России начала двадцатого века. Лиля, умнее своего друга раз в двадцать, крутила им, как хотела, прекрасно осознавая и силу, и ограниченность своей власти. С будущего года они собирались снимать вместе квартиру, что значило для Арье — жениться. Лиля несколько побаивалась этой перспективы. Он ей очень нравился, и все, что не удалось когда-то Шурику, у него получилось отлично. Только Шурик был родным, а Арье — не был. Но кто сказал, что в мужья надо выбирать именно родных… Вот уж родители Лили — роднее людей не бывает, хором думали — а расстались…
Лиля дальних планов не строила: ближних было невпроворот. Но письма Шурику все-таки писала — из русской, видимо, потребности в душевном общении, пробирающем до пупа.
29
Снова надвигался Новый год, и снова на Шурика и Веру Александровну напало сиротство: бабушкино отсутствие лишало их Рождества, детского праздника с елкой, французскими рождественскими песенками и пряничным гаданьем. И ясно было, что утрата эта невосполнима и рождественское отсутствие Елизаветы Ивановны становится отныне и содержанием самих зимних праздников. Вера Александровна хандрила. Шурик, выбрав вечернюю минуту, садился рядом с матерью. Иногда она открывала пианино, вяло и печально наигрывала что-нибудь из Шуберта, который получался у нее все хуже и хуже…
Впрочем, у Шурика было слишком много разных занятий и обязанностей, чтобы предаваться тоске. Опять надвигалась сессия. Беспокоил Шурика только один экзамен — по истории КПСС. Это был корявый и неподъемный курс, нагонявший инфернальную тоску. Было дополнительное обстоятельство, усиливающее беспокойство: Шурик за весь семестр был всего на трех лекциях, лектор же придавал прилежному посещению большое значение и, прежде чем слушать экзаменационные ответы, долго изучал журнал посещений… Шурик, может, и посещал бы эти трескучие лекции, но по расписанию они приходились на вторую пару понедельника, и обычно он сбегал после первой пары — английской литературы, которую читала любимая подруга Елизаветы Ивановны, Анна Мефодиевна, старушка антибританской внешности, помесь Коробочки и Пульхерии Ивановны, англофилка и англоманка, знакомая Шурику чуть не с рождения, равно как и ее несъедобные кексы и пудинги, которые она изготовляла по старой английской поваренной книге «Cooking by gas», запомнившейся ему с детства.
Он сбегал к Матильде Павловне. Возможно, у него выработался такой условный рефлекс на этот день недели: редкий понедельник обходился без посещения Масловки. Он забегал в Елисеевский, чуть не единственный магазин, работавший допоздна, покупал два килограмма мелкой трески для кошек. Именно эта треска и обставлялась как действительно необходимый Матильде продукт, все прочее представлялось вроде как гарниром к основному блюду…
Отношения Шурика и Матильды были начисто лишены романтической составляющей, даже и легкого налета, о чем он и не задумывался. Он вообще не ведал сердечных волнений, и опыт его отношений с женщинами, если не считать Лили, стоявшей особняком, — она и женщиной-то в его представлении не была, птичкой, пушинкой невесомой, плюшевой обезьянкой, готовой к прыжку, гримасе, дурашливому хихиканью, — все женщины, с которыми он до сих пор имел дело, настоящее мужское дело, тоже не испытывали к нему никаких романтических чувств. Даже Алю, которая сделала на него большую ставку в большой игре своей жизни, он волновал как главная фигура на шахматной доске, а не как романтический герой. Стовба использовала его в качестве паллиатива. Или пластыря, приложенного на незаживающую сердечную рану… Про львицу Фаину и говорить нечего…
Но эта явная недостаточность эмоциональной жизни Шурика не беспокоила. Маму он любил. Верочку. Веру Александровну. Она обеспечивала его разнообразными эмоциями — от тревоги, беспокойства, нежности до жалостливой заботливости и неиссякающей жажды общения…
Он всегда спешил домой. Разве что по понедельникам иногда засиживался, залеживался у Матильды. Но, помня об ужасном случае, когда приезжала к маме «скорая», а он прохлаждался-наслаждался под Матильдиным одеялом, он и от Матильды теперь выскакивал ровно в час, как будто садился в последний поезд метро, и в четверть второго, перебежав через железнодорожный мостик, мягко открывал дверь, чтобы не разбудить маму, если спит. Матильда, надо отдать ей должное, поторапливала, уважая семейную этику.
30
О готовящемся на него нападении Шурик не догадывался. Да и Валерия Адамовна, положившая свой ясный и горячий взгляд на мальчишку, правильной стратегии тоже никак не могла определить, и чем более она медлила, тем более разжигалась. Допустив однажды мысль, что сделает милого розового теленка своим любовником и родит, если Господь смилостивится, ребеночка, она вовлеклась, куда и не метила: страстная и нерасчетливая натура утянула ее в старые дебри чувств, и она, засыпая и просыпаясь, уже бредила любовью и придумывала, как обставит все наипрекраснейшим образом.
И еще Валерия молилась. Так уж повелось в ее жизни, что религиозное чувство всегда обострялось в связи с любовными переживаниями. Она ухитрялась вовлекать Господа Бога — в его католической версии — во все свои романы. Каждого нового любовника она воображала поначалу даром самого Господа, горячо благодарила Его за посланную ей радость и представляла себе Его, Господа, третьим участником любви — не свидетелем и наблюдателем, а благосклонным участником происходящей радости. Радость довольно быстро оборачивалась страданием, тогда она меняла установку и понимала, что послан был ей не дар, а искушение… Заключительная стадия романа приводила ее обычно к духовнику, старому ксендзу, живущему под Вильнюсом, где она — по-польски! — открывала свое изболевшееся сердце, плакала, каялась, получала сострадательное поучение и ласковое утешение, после чего возвращалась в Москву умиротворенная — до следующего приключения.
Поскольку бурные романы протекали по какому-то раз и навсегда установленному порядку — мужчин она быстро запугивала своей несоразмерной щедростью, требующей ответных движений, и довольно быстро они от нее сбегали, — с годами она становилась сдержаннее в проявлении своих страстей, да и романы случались теперь не так уж часто…
Какой-то горький юмор, насмешливое отношение к самой себе выработались у Валерии на четвертом десятке, и ей, столь нуждающейся в подтверждении небесного покровительства, пришло в конце концов в голову, что Господь послал ей болезнь именно для укрощения ее буйного нрава.
Она заболела полиомиелитом в пятилетнем возрасте, вскоре после смерти матери. Болезнь протекала поначалу в столь легкой форме, что на нее почти и не обратили внимания. Отец, к тому времени женившийся на Беате, вдове своего друга, бывшей актрисе, бывшей красавице и бывшей баронессе, как раз переезжал в Москву, где получил значительный пост в союзном министерстве. Он был специалистом по деревообработке, происходил из семьи богатого польско-литовского лесоторговца и образование получил в Швеции. Еще в буржуазной Литве он успел стать профессором в лесохозяйственном институте, понимал не только в технологии обработки леса, но и в лесоустроительстве.