Мать, конечно, и сама понимала, что парню в городе будет лучше, но не могла она так просто от него отказаться. Для нее и самой было ясно, что лучше, если парень найдет там себе дом, женится, а она станет ухаживать за внучатами и скажет невестке, мол, теперь я тебе буду матерью, вместо твоей матери, я покажу тебе, как надо пеленать моих внуков, потому что я и это умею делать лучше, чем ты. Правда, эти нынешние пеленки совсем другие, чем раньше, те-то были просто тряпошные, и резиновые трусики, мы только и знали, что стирать да гладить, не гладить было нельзя, потому что складки так натрут нежную кожу, что ребеночек целыми днями будет орать от боли, а материнское сердце — разрываться от жалости, потому что страдания ребенка для матери еще больнее, — это она тоже бы объяснила молодухе, сказала бы, насколько легче женщинам теперь, с бумажными-то пеленками, да еще все эти хозяйственные машины, разве можно сравнить, как они раньше на речку ходили стирать, потому что жили бедно. Невестка слушала, изо всех сил сдерживаясь, ни нервов, ни сил у нее уже не было, этот маленький придурок, внук свекрухин, всю ночь орал как оглашенный, она уже до того дошла, что начинала ненавидеть и щенка этого, потому что устала от него, и мужа, свекрухина сына, который виноват в этом, потому что он ведь ребенка сделал, и вместе с ними ненавидела то, чем они с ним занимались. Когда ей приходилось уступать мужу в постели, потому что он требовал, чтобы по крайней мере два раза в неделю у них это происходило, она испытывала только ненависть и отвращение, а поэтому оставалась сухой в том чувствительном месте, и проникновение вызывало дикую боль, такую же, наверное, как у младенцев жесткие складки пеленок, и боль только усиливала ненависть.
На эту вот ненависть и ложились слова свекрови о том, насколько у нынешних женщин жизнь легче, чем в старые времена. А в этих речах свекрухиных было и то, что, мол, ты помалкивай, не смей даже вякать о своих трудностях, и то, что, дескать, я сама тебе скажу, как и о чем следует думать, потому что я — старше, и вообще пора тебя на место поставить. Чтоб знала, кто в семье главный.
Вот о чем думала мать, когда пыталась уговорить сына остаться с ней; пускай сыну, может, и хуже, зато ей лучше, потому что, если и не найдется ему жены, а где он тут, в деревне, найдет жену, все его знают, как облупленного, всем известно, что пьет он, да и выглядит так, что его как угодно можно назвать, только не красавцем, и известно, что не вышло у него с учебой, он ведь ученым должен был стать, а стал всего-навсего учителем истории и венгерского языка и литературы в средней школе. А люди, которые тут, в деревне живут, они ведь не дураки, пускай они какой-то там вшивый институт и не сумели бы закончить, так что парень по сравнению с ними очень много знающий, да только если вспомнить, чего от него ждали, что о нем говорили, на что его считали способным, особенно отец, — то получалось одно пустое место.
В корчме, конечно, мужики с ним пили; чего не пить. Кто заходит, с тем и пьют, а наш парень, можно сказать, заходил туда постоянно. Много выпив, величали его мужики доктором, профессором. Господин доктор, ты говоришь, когда жили китайские императоры? И наш парень на спор, за фрёч, перечислял все династии: была, скажем, династия Хань, и была империя Тан, и Сун, и Цинь. Корчма покатывалась со смеху, смотри-ка ты, Хамм — это, должно быть, где все время лопают, вот почему китайская кухня славится, хамм, смеялись мужики, и спрашивали, а ты знаешь, как зовут китайского императора, или кто он там, словом, Сунь Плюнь В Чай. Но парень с ними не смеялся, он сосредоточенно морщил лоб, потому что уже начинали в нем стираться знания, которые он почерпнул еще в гимназии и которые жили в нем в студенческие годы, знания об этой странной стране, где у людей столько свободного времени, что они изобретают бумагу, порох, компас, строят великую стену против варваров; он сосредоточенно вспоминал, что были еще такие императоры, как Ши Цзиньтан, Чжао Куанъинь, Чень Шу, годы жизни их он не мог вспомнить, и не был уверен, хронологически в таком ли порядке они идут, зато точно помнил, что последний император династии Мин, Чунчжэнь, когда народ восстал против него, повесился — и тем открыл перед китайским народом возможность избавиться от императорской власти и жить свободно, но народ в конце концов выбрал манчжурское владычество, которое было даже хуже власти императора, потому что еще не появился китайский анархизм, который мог бы теоретически обосновать тогда, в 1644 году, рождение общества, опирающегося на свободу личности и на минимальное, или даже, скорее, несуществующее государство.
Странное все-таки дело: какую историю ни возьми, ее, если говорить честно, невозможно рассказать как следует, потому что ты не знаешь того, что знает другой. Вот и здесь: мужики в корчме понятия не имели о том, что, плохо ли, хорошо ли, наш парень все-таки знал. А потому все, что он там молол, можно сказать, так и повисало в дымном, кислом воздухе, словно еще один клуб вонючего дыма. И пускай он каждый вечер заплетающимся языком выдавал на гора свою галиматью про китайских императоров — при том что все это, с точки зрения его былых знаний и фактологического материала, содержащегося в учебниках по истории, было уже довольно поверхностным, хотя, разумеется, никто понятия не имел, насколько глубоки и основательны были его прежние знания, потому что никому ведь никогда не приходило в голову проверить, правильно ли то, что говорит парень, никто никогда не открывал ни полный, ни краткий курс истории Китая или, скажем, хронологические таблицы всемирной истории, чтобы посмотреть, соответствует ли историческим фактам хотя бы эта дата, 1644 год, — народ в корчме слушал и думал, что все так и есть, и уж точно никому не приходило в голову допытываться, так ли это, никому не приходила в голову мысль, что все эти несуразные имена и даты — не более чем тусклый отблеск прежних знаний. Тем более что в корчме даже эти скудные сведения никто не был способен запомнить и на следующий день воспроизвести ну хотя бы частицу их. Люди, проводившие вечера в корчме, таращили на парня покрасневшие, мутные глаза, но мозги их находились в таком состоянии, что всякую новую информацию усваивали разве что ненадолго, на пару минут.
Когда, например, одного местного мужика, Питю Личко, отвезли в больницу и врачи нашли у него гепатит, то, когда его пришла навестить жена, Питю не смог ей точно сказать, что у него такое: какой-то там, говорит, гипит или хрен его знает что, но факт, что ему довольно дерьмово. Жена, конечно, из этих его слов тоже ничего не поняла, только сказала, что вот, не надо было так нажираться-то прошлым вечером, приходил бы лучше домой, она такой вкусный фасолевый суп сварила, а еще над горницей черепица разъехалась, давно надо бы починить, чтобы на чердак не текло, да и в горнице на потолке в углу большое пятно, а ты все потом да потом, вот из-за этого потом все и получилось. При чем тут фасолевый суп-то, сказал Питю, хотя дело в самом деле было и в супе тоже, пускай это трудно так уж однозначно доказать. Ведь вполне может быть, что, приходи он каждый вечер к ужину домой, дело все равно кончилось бы тем же самым, потому что Питю, он и дома свое выпьет; а может, причиной не выпивка была, а что-то другое, и тогда он от чего-то другого окочурился бы, хотя бы, скажем, от инфаркта, который точно заработал бы, постоянно сидя дома и терпя ту невыносимую атмосферу, которая царила у них в семье. А вообще-то ни к чему было Питю запоминать иностранное слово, потому что лечащий врач, когда жена Питю зашла к нему в кабинет перед уходом, сказал, что да, я ему сказал: гепатит, но на самом деле у него рак печени, а это значит, ваш муж скоро умрет. Женщина в тот момент почувствовала жалость к мужу, и жалость эта на какое-то время даже оттеснила облегчение, что наконец-то она избавится от этого алкаша несчастного. Питю Личко и вправду скоро умер, и мало чего взял с собой в могилу, а уж список китайских императоров и печень свою сгнившую — точно нет.
Вот на какую судьбу хотела обречь нашего парня мать, когда уговаривала его остаться дома, потому что отец и мать у нее умерли, да и муж ненадолго их пережил, и никого у нее не оставалось, кроме сына. Ведь даже с такой трагической судьбой — а как еще можно назвать то, что его здесь ждало — сын для матери значит больше, чем никакой, то есть сын, который живет в Будапеште и навещает ее, вместе с внуками, хорошо если раз в месяц: приедут и уедут, и она даже не будет видеть, как они растут. И в один прекрасный день вдруг обнаружит, что вот, вчера вроде в детский сад ходили, а теперь погляди, уже женятся. И на свадьбу-то ее позовут потому только, что так положено, а не потому, что они ее любят.
Парень наш в конце концов поддался на уговоры матери, потому что и сам больше не хотел жить один, хватило ему цыганской жизни, достаточно он ее хлебнул в студентах. Плохо, когда у тебя нет своего дома, — а в библиотеку ведь можно и отсюда ездить, если очень захочется. Конечно, ездить ему так и не захотелось. Ну, и расходы, опять же, тоже пришлось сильно складывать-вычитать, как немного познакомился он с условиями столичной жизни. Что говорить, свой дом в деревне — это не то же самое, что несколько десятков тысяч форинтов, а то и больше, за комнатенку в десять квадратов. К тому же в их деревенской школе как раз ставка освободилась, потому что та училка истории, которая так хорошо относилась к нашему парню, загремела в больницу, довели ее до нервного срыва ученички. Особенно последний класс; она и не заметила, как все пошло под откос. Утром еще шло вроде нормально, а вечером она почувствовала, что-то не так, что-то с сердцем, она уж подумала было, инфаркт, но нет, просто похоже; в общем, ночью пришлось вызывать врача, потом скорую помощь. Из больницы она выписалась другим человеком. Было ей еще едва за сорок, могла бы еще считаться красивой женщиной, если бы не мешки под глазами, да живот не торчал; а главное, очень уж плохо, особенно в ее-то положении, она одевалась: чаще всего целый день ходила в лыжных штанах, которые купила еще в первые дни замужества, колени у них вытянулись и висели. В общем, страшно было взглянуть.