Гена, привыкший за это короткое время к приятным изменениям в сексуальных предпочтениях жены, обнаружил неладное только утром — она не хотела просыпаться. И его тоже не хотела.
Хотя настоящий сон так и не пришел, Валерия лежала, вжавшись в скомканную подушку, с сердцем, полным горькой соли. Глаза болели. Нужно позвонить ему снова. Просто позвонить, просто разобраться.
Едва дождавшись, когда все уйдут, она взялась за телефон. Слава узнал ее, конечно, но за время короткой беседы желание встретиться витало где-то неподалеку, как и подобает при беседе с далеким знакомым. Не было ни четких дат, ни каких-либо прогнозов. Бросив трубку, Валерия долго плакала. Мысли роились сперва беспорядочной черной тучей, потом с болезненным жужжанием неохотно складывались в очертание какой-то комбинации.
Славка испытывал странные смешанные чувства. Это было что-то действительно новое — сладкое, терпкое до горечи, но скоротечное: нужно было как-то выходить из этой истории. Вадик находился на двухнедельном тренинге в Париже, вернее под Парижем, и был весь в приятных занятиях, на звонки отвечал редко, в онлайне вообще не появлялся.
Если бы Валерия только знала, что ему тоже больно! Только этого было бы вполне достаточно, чтобы оставить его в покое, чтобы успокоить ее сердце и пресечь на корню дальнейшее развитие этой истории. Если бы она увидела его, отменяющего свидание с давней подругой, отказывающегося от ужина, переключающего каналы на беззвучно работающем телевизоре, морщась от водки, которую почти не пил раньше! Чужая боль, первая пролитая кровь — вот до каких пор ведется этот поединок. Пусть признает, пусть покажет, что проиграл, — она никогда в жизни не променяла бы его, бессмысленного, чужого, нелепого на родного, надежного медвежонка Гену, на их счастливую семью. Но так устроена жизнь, что драться нужно до первой крови, и пока, невидимая ему, кровоточит лишь ее рана, и успокоится боль лишь тогда, когда будет нанесен ответный удар.
Валерия была сильной и уверенной в себе. Светлый теплый шар в душе по-прежнему грел, но места его соприкосновения с телом словно обгорели и гноились, ей было больно, но удавалось питать этой болью какие-то стратегические решения, призванные приблизить победу.
Маринке она уже очень скоро все рассказала — сама себе удивляясь, ведь этот поступок был постыдным, таким нельзя хвастаться, но Валерии была важна в первую очередь честность с собой, ей не нужно было ни под кого подстраиваться, чтобы играть роль, приятную обществу. Для себя (и для Маринки) она твердо решила, что выбирает Гену, но нужно же было как-то перекрыть повисшую в воздухе некрасивую недосказанность в отношениях. Маринка была, конечно, удивлена, но без истерики.
И было еще одно пугающее обстоятельство, думать о котором Валерия старалась как можно реже: любое произнесенное слово, касающееся ее поступка, любое упоминание об этой истории, пусть в самом легком иносказательном ключе — приносило моментальное успокоение, отпускало боль ровно на столько, сколько потрачено было времени на обсуждение этой темы.
Они встретились в кафе недалеко от ее дома. Это было крайне странное свидание для обоих. Валерия была с коляской, малыш не спал, но и не капризничал. Славка был каким-то отрешенным, скучным. Коляска плохо помещалась между столиками и, хотя народу было немного, вызывала определенное стеснение. Нельзя сказать, что Валерии было сейчас хорошо и легко, но боль отступила совсем, и тихо скребся где-то страх, что, когда они выйдут отсюда и каждый поедет в свою сторону, на нее снова накинутся все эти приторно-горькие терзания, с утроенной силой, и сможет ли она выдержать? Тут, с ним, она была как под защитным колпаком, и говорить ни о чем было не нужно, все это вообще сейчас таилось за пределами слов, хватало одного осознания, что он материализовался и находится рядом. И был он, в общем, к счастью, никаким уж и не красавцем, и совершенно чужим на вид, и его бледные тонкие губы слега пересохли, и на носу и щеках, кажется, виднелись отвратительные розовые сосудистые звездочки, и эти его длинные волосы… И была ли тогда это любовь? Да нет, господи, то-то и оно, что сам он, этот странный мужчина, не представлял для нее почти никакого интереса! Не ее тип. Думать о Гене, даже сидя с ним, сейчас, было особенно приятно, так как Генка, волосатый кареглазый медвежонок — родной, бесконечно нежный, ее мася, а этот будит какие-то липкие, незнакомые, странные чувства.
Они сидели в кафе недолго, выпили по стакану апельсинового фреша, потом поехали к нему. Когда Валерия держала на руках ребенка, глядя, как Слава складывает коляску, то чувствовала себя словно во сне или в плену какого-то дурмана, причем не находила в себе никаких сил противостоять ему — а лишь дивное, умиротворенное спокойствие. Пару раз лишь оглянулась в поисках знакомых мамаш с колясками. У него дома было хорошо. Холодное солнце образовало на светлом полу изломанные золотые прямоугольники. Антоша заснул еще в машине и, когда его положили на широкую низкую кровать в японском стиле, лишь вздохнул и поморщился, сжав и потом расслабленно отпустив кулачки. Посмотрев на него, они молча пошли в гостиную, Валерия подошла к окну, Слава стоял у нее за спиной, и ей показалось, что у нее выросли крылья. Он тихонько положил руки ей на плечи и поцеловал в затылок. Ее волосы пахли домом, чем-то теплым и немного шампунем с ландышами. Она зажмурилась, шумно вздохнула и, сжав его руки, повернулась к нему, пьянея от чужого запаха, улетая куда-то.
Потом Слава возвращался с Позняков, один. На Южном мосту была авария, собралась большая пробка. К вечеру погода опять испортилась, дул сильный ветер. Нахлынула какая-то кислая усталость. Он совершенно не испытывал к Валерии ничего, ровным счетом никакого вожделения, никакой страсти — заурядная, слегка оплывшая женщина, пока еще молодая, глупая, не злая. Удивительно, насколько бессмысленным и нелепым казалось все происшедшее, с ребенком, агукающим на его кровати, пока она, рассеянно ухмыляясь, надевает через голову свитер, демонстрируя темные пунктиры под мышками. Но именно в этой нелепости был какой-то роковой для него компонент, и прекращать игру было неинтересно.
Этим же вечером Валерия позвонила Маринке, ставшей вдруг лучшей подругой, и дрожащим голосом попросила срочно встретиться. Маринка пришла одна, оставив спящую дочку с няней. От этого нарушения сложившихся гулятельных порядков становилось жутко вдвойне.
— Мне так плохо… Мариш… как же мне плохо…
И они снова пошли в кафе, в то же, и коляска стояла так же неудобно, и людей прибавилось, заслонили выход из-за барной стойки. Валерия не хотела идти в кафе, но Маринка мерзла. А поговорить нужно было… она бы умерла, если бы не поговорила… В этом кафе она была второй раз за день, второй раз в жизни, раньше ей и в голову бы не пришло тащиться сюда с ребенком. И она сразу рассказала все. Хорошо, что Антоша заснул. Она даже съела предложенное пирожное, хотя немного тошнило, все внутри было будто замотано в мокрый холодный узел. Рассказывая, она понимала, что совершает ужасную ошибку, но в то же время ей было очень приятно. Она бы говорила о нем бесконечно. Мир перевернулся. Расплетая по ниточкам этот клубок, она поняла, что думает о Славе совсем не так, как казалось на первый взгляд. Она говорила, часто переходя на взволнованный шепот, что у него в ванной нет второй зубной щетки, что, вероятнее всего, он живет один… и параллельно вдруг их с Геной счастливый, уравновешенный семейный мир скукожился, сделался таким сереньким, таким невыносимо скучным… Она теряла его, и скорее всего, именно от этого так болела душа. Валерия не хотела говорить об этом, но слова сами напористо, ладно, вставлялись в губы, щелкали под языком — ей скучно с Генкой, ей плохо с его родителями…
Но на следующий день, пользуясь уже как бы заведенной традицией говорить исключительно об этом, Валерия сделала вывод, что все-таки у нее очень хорошая и крепкая семья, что она выбирает Гену и что любит его очень, и невыносимо долго рассказывала Маринке, какой он хороший.
Из всех кандидатур, кому можно было бы разболтать эту сенсационную новость, Маринка оказалась одним из худших вариантов. Женская суть — это все-таки материнское, сочувствующее начало, и все, что нужно было Валерии, — это в замешательстве разделить бремя тяжеленной задачи еще с кем-то, как падают на колени перед матерью, чтобы она гладила по волосам, и в ее «все образуется, деточка» крылись бы ответы на все болезненные вопросы. Ведь решение было принято само собой, по умолчанию — семью она не оставит, и нужен ей был даже не совет, а утешение. Большинство площадочных мамочек были простыми, недалекими женщинами, и в них этого сельского, земельно-душевного, сочувствующего было много, они бы и поплакали вместе, и растрепали бы всем, конечно, но пущенная по кругу корзина сплетен была бы устлана сочувствием. Но Маринка — этот белобрысый, нуждающийся в самоутверждении сорванец, — хоть и производила впечатление «прогрессивной тетки, которая не станет осуждать», она ведь уже строила планы!