А может, наоборот, она даст мне хороший совет — простой и мудрый? Порекомендует какой-нибудь курс психотерапии, что-нибудь в этом роде, что мне и в голову не придет? И сама будет на седьмом небе от счастья, как в ту ужасную ночь, когда она решительно, не слушая моих возражений, вырвала тетрадь из моих рук. Конечно, в первую очередь она делала это ради себя, ради уверенности в себе, но я поняла это намного позже.
Знаю, если бы я действительно захотела, я бы настояла на своем. Но я пошла у нее на поводу, поддалась ей. А что мне оставалось? Она меня обманула, сделала участницей заговора против Додо. Пока я жива, мне не выпутаться из этой петли.
Это по ее совету я тогда сломя голову помчалась в Нью-Йорк. Она думала, к Давиду, но у него я так и не объявилась, потому что боялась, что он увидит у меня на лбу каинову печать. Оттуда позвонила в Пиннеберг, Норе, и услышала от нее долгожданную новость.
В антикварном магазине на Двадцать второй улице я наткнулась на старое издание «Тысячи и одной ночи» и прочитала историю принца, которому было предсказано, что он умрет в свой двадцатый день рождения, почему отец-король и повелел отправить сына на отдаленный и безлюдный остров, где он мог бы переждать злополучную дату. В один прекрасный день на остров выбросило юношу с потерпевшего крушение корабля, очаровательного мальчика, который сдружился с принцем и захотел остаться при нем, чтобы скрасить ему ожидание. Они стали неразлучными друзьями и строили планы на будущее, которое наступит, когда минует опасность. Наконец они счастливо отпраздновали двадцатый день рождения принца и стали готовиться к отплытию. Уставший после праздника принц прилег отдохнуть, пока его товарищ собирал пожитки. У изголовья ложа принца стоял стол, на котором лежали столовые приборы, в том числе нож. Юноша споткнулся, да так неудачно, что нож из его рук упал и вонзился прямо в сердце другу.
Я полетела на Западное побережье и сняла домик в Санта-Барбаре. Забилась в него как в нору, читала сказки «Тысяча и одной ночи» и писала Додо бесчисленные письма, ни одного из которых не отправила. Пару дней спустя меня обнаружили Салли и Морин, которые проводили отпуск в коттедже неподалеку. От них я получила свои первые таблетки и умение включать и выключать воспоминания в зависимости от собственного желания.
Салли и Морин. Давид всегда называл их «мыши-полевки», потому что всегда встречал их одетыми в темное, так уж получалось. Салли — дневная мышь, а Морин, не снимавшая темно-серого балахона, — ночная летучая мышь. Когда два года спустя его настигла болезнь и он стал много времени проводить дома, потому что боялся больниц, они закрыли свое ателье в Бруклине и работали только в его квартире на Вашингтон-сквер, места там хватало.
Он хотел до конца прожить в окружении творческих людей, среди запаха скипидара и краски. Но последние недели ему все же пришлось провести в клинике, врачи настояли под тем предлогом, что дома не обеспечить надлежащий уход. Я провела рядом с ним шесть долгих дней и ночей, пока он не заставил меня улететь обратно в Мюнхен. Я согласилась — всего на неделю, в галерее все шло кувырком. Он обещал дождаться меня. «I’ll be here, Cleary, I promise, and alive».[27] Но, когда я вернулась, все было кончено. Они загримировали его истощенное лицо, и для вечности, куда еще не проник СПИД, оно выглядело вполне презентабельно. Он любил меня, и он умер. Я до сих пор думаю, что это был единственный человек, который меня знал. Который мог заглянуть в самые глубины моей души, хотя я ни во что его не посвящала, ни в события своей прошлой жизни, ни в тревоги настоящей.
Додо
Птица ты наша, бесподобная Клер, все прошло как нельзя лучше! Ее сумка. Ее божественная сумка! Вынесенная из туалета честным туристом, она спокойно лежала в рубке. Оба шкипера незамедлительно вручили мне ее, даже не взглянув в мою сторону, занятые подготовкой к празднику на катере, до которого оставалось всего ничего.
Все на месте. Бумажник, удостоверения, карточки, куча чеков, мелочь, истрепанная фотография с каким-то снежным пейзажем, бумажки, ключи, сигареты, крутая зажигалка от Дюпона, косметика. Редко чувствуешь такое облегчение. Я поехала назад в отель и по дороге немного растрясла содержимое сумки. Ну, взяла три-четыре бумажки, мне же пришлось заплатить за такси, в конце концов, не я же забыла сумку в клозете. Нашла я и еще кое-что. Завещание. В незапечатанном конверте, надписанном ее именем. Я только бросила взгляд на первую строчку и не смогла сдержать вопля! Таксист, видимо, решил, что я психопатка, и, когда за пару кварталов до отеля я вдруг потребовала остановиться — мне просто дурно сделалось, — он, не раздумывая, высадил меня в неположенном месте. Я летела через парк и впрямь как сумасшедшая и все думала, что нельзя сейчас попадаться ей на глаза, надо где-то отсидеться, опомниться, иначе я себя выдам. Я ничегошеньки не понимала. Зачем она делает это? Почему я?
А потом я подошла к этому каменному дедуле, забыла, как его, не то Гвидо Зебра, не то Гезелль — да мне по фигу, только Норе интересны имена мертвецов, — и присела на каменный пьедестал. Я должна прочитать это еще раз, слово в слово, чтобы никто не мешал. Но сначала покурить. Открыла ее сумку, достала сигареты, зажигалку. Тут одной сигаретой не обойдешься. Черт, что будет с моими легкими, я точно помру от рака, Ма меня часто этим пугала. Но что бы она сказала, если бы узнала… Но минуточку, стоп, стоп.
Рано радуешься, Додо Шульц, ну что ты за идиотка! Предположим, эта бумажка имеет законную силу, хотя откуда мне знать, как должна выглядеть Последняя Воля. Но что мне за радость, если она завещает мне все свое имущество? Ведь прежде она должна умереть. Моя самая лучшая подруга! Моя Клер!
Нора
Да, отойдя от телефона, я по-настоящему разозлилась. Ну и пусть. По крайней мере, спортивные тапочки при мне, и мне ничего не стоит пройти через весь город и добраться до Либфрауенкирхе. Знать не желаю, чем так заняты Додо и Клер. Могли бы, между прочим, поставить меня в известность! Но, видимо, мое общество значит для них слишком мало. Фиалки я поставила в стаканчик для зубных щеток. Надеюсь, они не увянут сразу в этой духоте.
Ну да, я позвонила не вовремя. Кому какое дело, одиноко мне или нет. Но ничего, скоро я перестану донимать всех своими звонками и мешать продуктивной работе конторы. Скоро мое одиночество достигнет такой степени, что мне останется одно — самой залезть в петлю. Ладно, главное, что у Ахима и детей все нормально, во всяком случае, Мириам не пропускает уроки фортепиано, а Даниель получил по математике «четыре и три десятых», при его лени это настоящее чудо, впрочем, что тут удивляться, я-то знаю, сколько сил на это положила!
Что меня действительно беспокоит, так это его замкнутость. Он скрытен, никогда не делится своими проблемами ни со мной, ни с Ахимом, никогда не слушает наших советов. Подозреваю, что у него давно есть девица, наверное, такая же юная, как он, и, может, мне следовало дать ему понять, что я ничего не имею против, это гораздо лучше, чем тайком разглядывать порнуху, вроде тех мерзких журналов, что я случайно нашла в гараже. С другой стороны, иногда меня охватывают сомнения: а вдруг его больше интересуют представители его пола. Но здесь я бессильна. Само наше общество здесь бессильно. Вспомнить только о скандалах, которые устраивают некоторые люди, расположенные к гомосексуализму.
Для матери Додо это, конечно, было нелегко — сначала потерять своего органиста, а потом, узнать, что сын у тебя — голубой. Но, может, Хартмут потому и стал гомиком, что не имел перед глазами отцовского примера, кто знает. Hinterlader[28] — так их называл Папашка, и ребенком я не понимала, что это значит.
Правда, Додо немного просветила меня в этой области. Помню, мы возвращались домой с каких-то соревнований, со спортплощадки, шли через лес. Додо, разумеется, удостоилась очередной грамоты, ее так и распирало от гордости, а у меня, как всегда, результаты были скромные, никогда мне не удавалось зашвырнуть этот мячик больше чем на девятнадцать метров, хотя она много раз пыталась показать мне, как надо кидать. Возле церкви Христа в зарослях кустарника валялось что-то красное, длинное и кровавое, и Додо сказала, что это женские тряпки: перед тем как заполучить ребенка, все женщины истекают кровью.
Я никогда не слышала ни о чем подобном. Это открытие настолько меня ошарашило, что я сразу заторопилась домой, сказала, меня срочно ждут. Она, как всегда, мне поверила, потому что считала, что мои Папашка с Мамулей — сущие надсмотрщики, а я у них вроде рабыни. У самой Додо все было совсем не так, после школы они с Хартмутом могли делать что душе угодно, да еще и уроки прогуливали, и ничего им за это не было. Хартмут еще в младших классах виртуозно овладел одним фокусом: призвав на помощь фантазию, печатал на пишущей машинке фрау Шульц объяснительные записки, а потом, не моргнув глазом, подмахивал внизу закорючкой — я сама много раз видела, как он это делал.