Еще готовясь совершить эту операцию, я впервые заметил, что если залезть внутрь ПАПКИ ТЕДА, то рядом с ИМЕНЕМ ФАЙЛА появляется куча несущественной информации утомительно технического свойства: РАЗМЕР, ТИП, МЕТКА, этого рода вещи, за коими следуют цифры и темные для понимания акронимы. Имеются и еще две колонки, озаглавленные «СОЗДАНО» и «ПОСЛЕДНЕЕ ИЗМЕНЕНИЕ». Я сообразил, что эти слова относятся к ДАТАМ. Иначе говоря, всего только взглянув на файл, ты можешь узнать, когда он был впервые записан и когда ты в последний раз вносил в него изменения.
Ну-с, разрази меня гром, если я не обнаружил, что ДЖЕЙН.2, последнее мое письмо к тебе, уверяет, будто оно было «Изменено 27/07/92 в 20.04» – то есть вчера вечером, в пять минут девятого. Так вот, я точно знаю, что вчера вечером, в пять минут девятого, я находился вместе с Ребеккой, Оливером и Максом в библиотеке – всасывал предобеденные коктейли. И еще я точно знаю, что после марафона, учиненного мной в пятницу и субботу, 24-го и 25-го, я на компьютер ни разу и не взглянул.
Я просмотрел текст, чтобы выяснить, был ли он «изменен». Никаких перемен я в нем не усмотрел, но, с другой стороны, всякий может, читая письмо, случайно нажать на клавишу пробела, а это считается модификацией, достаточной для изменения атрибуции, указанной под заголовком ИМЯ ФАЙЛА.
Первым делом я подумал, что впадаю в нелепую паранойю. Как я могу быть уверенным, что компьютер вообще распознает даты? Кто его знает, может, он думает, что сейчас стоит холодная декабрьская ночь в Гейдельберге, в пору самого расцвета Священной Римской империи? Дабы проверить это (другого способа добиться от компьютера, чтобы он поделился со мной своими представлениями о дне недели, мне найти не удалось), я набросал новехонькое письмецо, а потом посмотрел, какой датой оно помечено. Сомнений нет, компьютер точен до минуты.
А это может означать лишь одно: КТО-ТО прочитал мое последнее письмо к тебе. Чего никогда не случилось бы, позволь ты мне поддерживать с тобой связь посредством МАНУСКРИПТОВ (это такое английское слово, обозначающее все, что написано от руки).
Кто мог совершить подобное преступление, я не ведаю. Машина принадлежит Саймону, он определенно умеет работать с ней… хранит тут какие-то дурацкие программы, которые составляют списки пернатой дичи поместья Суэффорд и регистрируют события каждого охотничьего сезона. Правда, мы можем счесть, что знакомство с компьютерами говорит в его пользу, поскольку он вряд ли настолько туп, чтобы внести изменения в текст моего письма, а потом сохранить его так, что даже я, совершенный профан, смогу сказать, что его кто-то переиначил. С другой же стороны, нам известно, что Саймон – не самое умное из творений природы.
Быть может, Дэвид? Более чем возможно, да только он – мальчик до того уж маниакально честный, «хороший» и строгий в вопросах морали, что, по-моему, скорее вырвет себе глаза, чем станет читать чужие письма. Но вот какая жуткая мысль продирает меня до самой задницы: если это все-таки Дэвид, то он, стало быть, прочитал и мои далеко не лестные замечания по поводу его долбаных стихов. Ой-ёй.
С определенностью можно сказать, что Оливер, Макс или Ребекка сделать этого не могли. Они находились рядом со мной с семи пятидесяти пяти и до конца обеда. Остальные обитатели дома – Саймон, Дэвид, Клара, Майкл, Энн, Мери и Патриция – спустились вниз, сколько я помню, после двадцати минут десятого, а стало быть, если мне не удастся доказать, что Все Это Сделал Дворецкий, придется послать за Пуаро.
Но ведь дело-то, собственно, не в этом, правда? Больше всего меня волнует не кто, а что будет дальше? Письмо получилось дьявольски длинное, и помимо того, что оно набито самыми опрометчивыми россказнями, любой поймет из него, что ты заплатила мне, дабы я все тут вынюхал, – отсюда и мой страх, что мне того и гляди укажут на дверь. Пока же остается лишь делать вид, будто ничего не случилось. Будь проклята техника. Будь проклята ты. Будь проклят я и будь проклят любой, кто это проделал.
Обратимся теперь к Семи Декларациям Онслоу-Террис, провозглашенным в твоем последнем послании.
1. Перестать пользоваться латынью. С этим мы уже разобрались.
2. Разузнать насчет близнецов.
Хм. В ответ на твой запрос сообщаю, что близнецы находятся у сестры Энн, Дианы, проживающей, как ты наверняка помнишь, невдалеке от Инвернесса. У Эдварда астма, а в это время года воздух Шотландии, по распространенному мнению, не так опасен, как воздух Норфолка. В разлуке Джеймс и Эдвард впадают в безутешное горе, поэтому их отправили туда обоих. Впрочем, эта тема еще будет подробно освещена в разделе, посвященном Четвертой Декларации.
3. Выяснить как Оливер и что привело его сюда.
Честно говоря, я поначалу не понял, что означает твое «выяснить как» он. Он… он как Оливер, я полагаю. Относительно же того, что привело его сюда: он сам дал в прошлую субботу точное объяснение, которого ты, возможно, не поняла, – ОиП. На языке восьмидесятых это означает «отдых и покой» или, быть может, «отдых и поправка» с примесью «оттянуться и передохнуть». Не «откровение и просветление», не «оппортунизм и постмодернизм», не «оправдание и преступление», не «отупение и пьянство» – ничего из этого и ни какие-либо другие дурацкие штуки, всего-навсего простенькие «отдых и покой».
Есть такая симпатичная американская поговорка: «Если оно похоже на утку и ходит, как утка, значит, наверное, утка и есть». Оливер выглядит, как человек, нуждающийся в ОиП, и ходит, как человек, нуждающийся в ОиП, сказал я себе. Значит, наверное, он в ОиП и нуждается. Не понимаю, зачем тебе требуется, чтобы я выяснил что-то еще в добавление к этому.
Однако, будучи всегда вашим покорным слугой, я вчера утром, после завтрака, попробовал ухватить Оливера за бороду. Он сидел в библиотеке, пропитывая падающий сверху свет табачным дымом и вычитывая сплетни из газет.
– С добрым утром, сердце мое. Догадайся-ка, на какую пьеску билеты в Нате проданы до конца сезона?
Оливер, разумеется, говорил о «Полупарадизе» Майкла Лейка, причине моего краха, пользующейся ныне шумным успехом в постановке Национального театра.
– Вряд ли я стал бы устраивать весь этот тарарам, – сказал я, воздвигаясь на защиту своих нападок на данное произведение искусства, – если бы думал, что пьеса продержится на сцене от силы пару недель. Причина состояла в том, что я знал, абсолютно точно знал: публика ее проглотит. В том-то вся и беда.
– Если и существует нечто, чего Тедди не способен переварить, так это преуспевающий левый, так и оставшийся левым. Всякий раз, как ты вспоминаешь о Майкле Лейке и подобных ему, Винни Виновность выскакивает неизвестно откуда и врезает тебе своей сумочкой прямо под дых, ведь так?
– Ох, Оливер, только не заводи этот разговор. – Я опустился в кресло напротив него, косые лучи солнца легли между нами.
Когда-то мы с Оливером вместе участвовали в Олдермастонском походе[161], вступили в один и тот же лейбористский клуб («Уэст-Челси», естественно… чтобы никаких татуированных волосатиков) и писали для одних и тех же периодических изданий, которые в ту пору до того клонились влево, что без поддержки Москвы просто попадали бы. Я с великим облегчением ухватился за Пражскую весну 1967-го как за повод выйти, во всех смыслах этого слова, из партии. Оливер неизменно делает вид, будто я предал его, предал мои принципы и предал никогда не существовавшее скопище невежества и предрассудков, именуемое «народом». Все мы, разумеется, знаем, что подлинным предателем, столь необходимым Оливеру Иудой, была не кто иная, как его возлюбленная История. Теперь он уже в том возрасте, когда ему кажется стоящим делом навязывать миру свои прискорбно уклончивые и основательно проредактированные дневники – «Дневники Душечки», как он именует их в частных беседах. Как раз недавно вышли из печати годы с 1955-го по 1970-й, там он вываливает на мою голову кучу ханжеского дерьма, но, естественно, почти ничего не сообщает о собственных мерзопакостных похождениях в подвальных ночных клубах. Несколько околичностей насчет «пробуждения гомосексуальной самобытности» и прочие смывки с его задницы – вот и все. По большей части «Душечка» состоит из журналистских сплетен и обычных для Оливера монокулярных истолкований политических событий. «Они» – беспомощны и бессердечны, «мы» – народные герои.
– Этот разговор? – произнес он. – А о чем бы ты предпочел поговорить? О зловонности трудящихся и неблагодарности, с коей они отказываются слушать тебя?
– Я только что начал переваривать завтрак, – сказал я, – и не желаю, чтобы меня вырвало из-за лекции о политической нравственности, которую читает мне человек, с удобством расположившийся на дорогой коже кресла, стоящего в библиотеке сельского дома миллионера.