Какой-то длинноволосый мужик валялся под солнцем на песке, головой к морю, и, как очумевший жук, взбрыкивал поочередно ногами с такой судорожностью, что я уже поднялся поискать спасателей, но мужик резко перевернулся на живот и, весь облепленный песком, как шершавой шкурой, вскочил и особыми прыжками наискосок волн заметался по мелководью, нагружая бедра. Оказывается, он массировал организм для продления жизни.
Сын забегал в море, нырял и выскакивал греться, показывал – смотри! смотри! – в небо: кривыми волнистыми росчерками, неравносторонними клиньями во всю ширину синевы там неслись прилетевшие за нами птицы, он кричал:
– Я вижу вожака!
Жизнь мальчика – сколько в ней ясности, одна ясность и жадность впитывать весь мир, и свет – много-много света, там солнечно даже в кромешной тьме, в том, что считается у него кромешной тьмой.
Без зависти, но с жалостью непонятно к кому я смотрел за молодыми, чистенькими парами, бодро и стройно входящими в ресторан – в безмолвии, в согласии душ и сердец, в котором они заведены идти до смерти, обрастая детьми и болезнями до тех пор, пока под ноги одного из них не грохнется с небес гробовой камень, а второй обхватит каменные эти буквы и цифры и зарыдает, истекая заботами об оградке, фиалках, подновлении фото, памятных днях и не уставая свидетельствовать о несомненном сходстве, проявляющемся в потомстве, – ведь это говорит ЕГО (ЕЕ) голос (но никому, даже оставшемуся ему (ей)), голос невнятен – что-что? – но разницы нет: не устанет вставать посреди семейных торжеств и чаепитий наскучившим, строгим свидетелем защиты, неуместным, как… Чтобы: был бы жив(жива)… Как говорил(а)… Вот бы порадовалась(ся)…
Хотя всё может быть по-разному.
Вечная любовь – это та смола, что проступает на весенней коре, – каждый хочет увидеть, услышать ее голос, да хотя бы слух о ней… Возможно, притягивает именно «вечный». Всем неприятно видеть безмятежно хохочущих (оттенок предательства) вдов и детей, обыкновенно проживающих годовщины маминого ухода. Почему-то живучая жизнь быстро входит в противоречие, растет в направлении «против» вечной любви, за которой – совсем близко или за знаком равенства – монастырская тьма. И сырость.
Я смотрел на белокожую девчонку – высокую, тонкую, с плотными, круто изогнутыми бедрами, – полька? Нет, говорит по-немецки. Как она прыгает в воду, трогательно зажимая пальцами нос. Как плавает, как двигаются ее ягодицы, поднимаясь над водой, словно сами по себе, отдельное, живое существо, плод. Как, устроившись в тени, читает она журнал, всматриваясь в картинки с напряженным удивлением. Как уже совсем другая, притихшая, выходит из кабинки для переодевания в сухое, распустив по плечам волосы, и украдкой, на краткий миг оборачивается на меня свежезагорелым лицом – так кажется, так всегда кажется, когда на кого-то смотришь, что и на тебя однажды посмотрят в ответ.
– Вот, – показал я сыну, – самая красивая девчонка на этом пляже, – и почему-то добавил: – Но на таких не женятся.
– А на каких? – деловито спросил будущий жених, словно собираясь записывать.
Я хотел сказать: выбирай девушку с будущим. Или не так, не поймет он. Вот так: ту, что будет носить твое фото с ломаными краями в бумажнике.
Но не сказал. Побоялся, что он хотел услышать, какой, с моей точки зрения, не была его мать. Тогда любой мой ответ был жестокостью. Или ложью.
На утро решающей битвы открываем дверь номера, и воробьи в пальмах внутреннего дворика, словно смутившись, обрывают свой гам, стайками и по одному разлетаются в разные стороны, как школьники, застигнутые завучем на перемене за курением на спортплощадке.
Утренний запах хлорки или чего-то такого же в вымытых швабрами коридорах, уборщицы натирают тряпками золотые поручни завитых лестниц, добродушно стрекочут подстригатели травы.
Синее там, впереди, разделяется на море и небо. Утренняя луна – бледная, как плевок. Мясистые стебли травы смыкаются в пружинистый вал. Мокрые тени облаков сохнут на горах, и парус виндсерфера далеко в море похож на слезу, дрожащую на реснице.
Охранник отеля (а может, подносчик багажа) сидел за особым столиком на тротуаре у входа, багажные карточки шулерски разворачивались в павлиний хвост и сыпались стрекочущей ленточкой у него из руки в руку, украшенную серьезным перстнем.
– Хелло! Сегодня болеем за наших, – он изобразил приветственный жест, – вон ваш автобус, – отвечал складно и весело, понятно, но не по-нашему и не в первый раз. – Я из Волгограда, зарплату не платили. Уехал. И здесь счастлив. Тепло! Ничего случиться не может. Ни войны, ни кризиса! Зарплату платят. Язык? Что там за язык – двадцать две буквы. Сам липнет! Восторг.
– Дома бываете?
Он словно впервые задумался над этим и озабоченно попытался расшевелить двумя худыми пальцами синий камень в перстне:
– Да надо бы. Там мать осталась. Шесть лет не видел. Вот денег накоплю и съезжу, – и опять вроде по-русски, но уже не по-русски: – Гостиницу не хотите построить в Тель-Авиве? Вон тот участок пустует. Хотите, угадаю, откуда вы? Из Ростова! Я как увидел, сразу понял: ребята из Ростова.
Всё, что я знал про Ростов, – хищные, цепкие девушки и регулярно появляющиеся серийные маньяки-убийцы.
– Автобус ждать никого не будет, – с видимым удовольствием объявил худющий, кучерявый, холодный и пустой гид Эрик; он выглядел стариком, болельщиков старался не замечать, говорил кому-то, кто незримо присутствовал среди нас и лучше понимал значение предстоящего Иерусалима. – Мой русский не большой. Самые красныричивые речи не выскакивали из маего ырта. А вот это здание персиками разрушено немножко полностью. Но трудный вопрос – есть в группе одно имя-фамилия, но при этом это два разных человека?
Мы с сыном подняли руки. Хорошо гиду, свободен от зависти и течения времени, живешь среди памятников и знаешь правду о них. Эрик излагал подробности иордано-израильской войны.
– Воевали-воевали… Столько лет! И один город не могли захватить. Мы бы давно захватили! – гордо сказал косоглазый болельщик, он всегда ходил в пропыленных спортивных штанах, я думал: чей-то водитель, оказалось – банкир из Тулы.
«А Константинополь?»
Сын заметил:
– Ты всё время что-то говоришь про себя. Что ты сейчас сказал?
На Масленичной горе завывал ледяной ветер, Эрик остался со своей лекцией один, как только арабские мальчики подогнали для фотографирования покорных ослов – по пять шекелей. В автобусе кто-то из вологодских заметил:
– Кто-то из ослов провонял наше знамя.
– Давайте вернемся и предъявим!
Эрик поднял свой зонтик:
– Ориентир!
Мы потянулись за зонтиком сквозь вонючий арабский рынок, где рубили мясо и мухи жрали коровьи легкие, развешенные на крюках, сквозь пустынный армянский квартал, увешанный призывами признать геноцид в Османской империи, сквозь решетку послушно взглянули на остатки римской стены.
– Ей две с половиной тысячи лет.
На стене валялся резиновый мячик. Запыленный, но несдувшийся. На той стороне стены за еще одной решеткой бегали еврейские школьники. Эрик дождался первого вопроса:
– Как эти шапочки не сваливаются у них с головы?
И все хлынули в какое-то торговое жерло под вывеску «Скидка 50 %», а я спросил у ближайшего араба, сколько стоит лоскутное одеяло.
Араб отвернулся и бросил через плечо:
– Сто пятьдесят долларов.
– Пятьдесят.
Араб, не поворачиваясь, объявил после презрительной паузы:
– Сто и двадцать.
Мы двинулись дальше за зонтиком, араб бежал за нами еще два квартала, умоляя взять одеяло за пятьдесят, сорок – за сколько пожелаешь!
Храм Гроба Господня зажимали какие-то стены, давили его в тесноту, камень, деловитые медсестры в голубых передниках закатывали внутрь паралитиков в креслах, туда же по-рыбьи тихими стайками скользили наши православные, не отставая от хвостатых батюшек.
Эрика не слушали, болельщики недоверчиво вчитывались в стрелки указателей, напоминающие Диснейленд, – это подножие горы, где распяли, на камне этом мазали елеем (на камень подбито валились люди с обеих сторон), в той часовне камень, с которого воскрес, – в часовню заворачивала полуторачасовая очередь.
Вологодские обступили Эрика:
– А где, говоришь, кровь текла?
– Вот тут.
Все навалились на стеклянную витрину, разорвав и выдавив в стороны делегацию из Латинской Америки.
– Крови что-то не видно…
Сын взглянул на меня: туалет. Куда бы мы ни ездили, я всюду искал туалет. Особенно запомнились Елисейские Поля. И рейд на снегоходах по лапландской тайге. В этом смысле.
Такого туалета я не видел даже в армии. В каком-то внутреннем дворике, равномерно покрытом невысыхающей мочой, размещались кабинки, заваленные дерьмом…
Болельщики, собравшись поголовно, добивали Эрика, загибая и разгибая пальцы:
– Погоди-погоди, чо ты сразу в сторону, разговор был за то, что на этом месте Елена Прекрасная обрела первый крест, так?