Потом антураж меняется; на небе, в массивах туч кульминируют сразу три розовых затмения, дымится светозарная лава, обводя светящейся линией грозные контуры облаков, и — Куба, Гаити, Ямайка — сердцевина света уходит в глубину, ярче дозревает, доходит до своей сути, и вдруг изливается чистая эссенция тех дней: шумная океаничность тропиков, архипелагических лазурей, радостных морских бездн и ширей, экваториальных и соленых муссонов.
С альбомом в руках читал я эту весну. Разве не был он великим комментарием времен, грамматикой их дней и ночей? Ту весну можно было просклонять всеми Колумбиями, Коста-Риками и Венесуэлами, ибо что такое по сути Мексика, Эквадор и Сьерра-Леоне, как не какой-то хитроумный препарат, какой-то изощренный привкус мира, какая-то изысканная и крайняя крайность, тупиковый заулок аромата, куда в своих исканиях увлекает себя мир, пробудясь и упражняясь на всех клавишах.
Главное — не забыть, как Александр Великий, что всякая Мексика не окончательна, она всего-навсего линия перехода, которую перешагивает мир, что за всякой Мексикой открывается новая Мексика, еще более яркая — сверхкраски и надароматы…
XX
Бианка вся серая. Ее смуглая кожа содержит в себе какой-то растворенный компонент погасшего пепла. Наверно прикосновение ее руки превосходит всяческое воображение.
Целые поколения дрессировки в ее дисциплинированной крови. Трогательно это покорное судьбе следование предписаниям такта — свидетельство сломленного непокорства, подавленных бунтов, тихих всхлипов по ночам и насилий, совершенных над самолюбием. Каждым своим жестом она, исполненная доброй воли и печального очарования, вписывается в положенные правила. Она не делает ничего сверх того, что необходимо, всякий жест ее скупо рассчитан и только-только заполняет форму, согласуясь с формой этой без рвения, как бы лишь из пассивного чувства ответственности. Изнутри преодолений этих черпает Бианка свой довременный опыт, свое знание вещей. Бианка знает всё. И не трунит над своим знанием, ибо оно серьезно и исполнено печали, и губы сомкнуты над ним в линию совершенной красоты, а брови прорисованы со строгой аккуратностью. Нет, знание для нее не повод к снисходительной вялости, к мягкости и распущенности. Совсем наоборот. Как если бы истине, в которую всматриваются ее печальные очи, можно соответствовать лишь неотрывным вниманием, лишь скрупулезнейшим соблюдением формы. В этом безошибочном такте, в этой лояльности по отношению к форме — целое море грусти и страдания, которое с трудом получилось превозмочь.
И все же, пусть порабощенная формой, она победительно освободилась от нее. Но какою жертвой оплачен триумф!
Когда она идет, стройная и прямая, неизвестно чью гордость с простотою несет она в безыскусном ритме своей поступи — побежденную ли собственную или триумф принципов, которым подчинилась.
Но зато, когда она просто и печально поднимет очи — ей тотчас ведомо все. Молодость не упасла ее от угадывания вещей сокровеннейших. Тихая ее безмятежность — успокоение после долгих дней плача и рыданий. Оттого и глаза, обведенные темными кругами, таят в себе влажный горячий жар и несклонную к расточительству целенаправленность взгляда, которая не ошибается.
XXI
Бианка, чудная Бианка, для меня загадочна. Я изучаю ее с упорством и ожесточением — и отчаянием — с помощью альбома. Как так? Разве альбом трактует о психологии тоже? Наивный вопрос! Альбом — книга универсальная, компендий всякого знания о человеке. Конечно, в аллюзиях, касаниях, недосказанностях. Необходимо определенное домысливание, сердечное мужество, определенная фантазия, дабы нащупать нить, огненный след, молнию, пробегающую по страницам книги.
Одного следует избегать: узкой мелочности, педантизма, тупой дословности. Все связано, все нити ведут из одного клубка. Случалось ли вам видеть, как между строк некоторых книг стайкой проносятся ласточки, целые строки порывистых острокрылых ласточек? Читать следует полет этих птиц…
Но возвращусь к Бианке. Как трогательно прекрасны ее движения. Каждое происходит обдуманно, от века предопределенное, совершённое со смирением, как если бы она заранее знала все повороты, неотвратимую последовательность своих судеб. Иногда, сидя визави в парковой аллее, я хочу взглядом спросить ее о чем-то, попросить о чем-нибудь мысленно — и пытаюсь сформулировать свои намерения. Но прежде чем я успеваю это сделать, она уже отвечает. Отвечает печально, одним глубоким коротким взглядом.
Почему она держит голову склоненной? Во что внимательно и задумчиво вглядываются ее глаза? Так ли бездонно печально дно ее жребия? И однако, несмотря ни на что, разве не несет она кротость свою с достоинством, с гордостью, как будто так и должно, как будто знание это, лишая радости, наделяет некоей неприкосновенностью, некоей высшей свободой, обнаруженной на донышке добровольного послушания? Это придает ее уступчивости обаяние триумфа, уступчивость эту преодолевая.
Она сидит передо мной на скамейке возле гувернантки, обе читают. Ее белое платье — никогда не видел ее в другом цвете — расположилось на скамье, словно раскрытый цветок. Стройные смуглые ноги заложены одна на другую с невыразимым очарованием. Прикосновение к ее телу, вероятно, болезненно от сосредоточенной священности контакта.
Потом обе, закрыв книжки, встают. Одним быстрым взглядом Бианка принимает и возвращает мое пылкое приветствие и, словно бы необремененная им, уходит в меандрическом переплетанце ног, мелодически слаженном с ритмом больших эластичных шагов гувернантки.
XXII
Я разведал всю территорию вокруг майората. Несколько раз обошел обширное это место, обнесенное высоким забором. Белые стены виллы с ее террасами и просторными верандами являлись мне во все новых ракурсах. За виллой тянется парк, переходящий затем в бездеревную равнину. Там стоят странные постройки: полуфабрики, полуфольварки. Я заглянул в щель забора и то, что увидел, было, надо полагать, обманом зрения. В разреженной зноем весенней погоде видятся порой объекты далекие, отраженные милями дрожащего воздуха. И, однако, голова моя идет кругом от противоречивейших мыслей. Надо посоветоваться с альбомом.
XXIII
Возможно ли такое? Вилла Бианки экстерриториальна? Ее дом под охраной международных соглашений? К каким поразительным открытиям приводит меня изучение альбома! Неужели только мне известно удивительное это обстоятельство? И все же не следует недооценивать все факты и аргументы, наличествующие в альбоме насчет сего пункта.
Я изучил сегодня виллу вблизи. Несколько недель ходил я мимо искусно кованных монументальных ворот с гербом. Я воспользовался моментом, когда два больших пустых экипажа выехали из сада. Створки ворот остались широко распахнуты. Никто их не затворил. Я вошел небрежной походкой, достал из кармана блокнот для эскизов и, опершись о воротный столб, сделал вид, что рисую какую-то архитектурную деталь. Я стоял на посыпанной гравием дорожке, по которой столько раз ступала легкая ножка Бианки. Сердце безмолвно замирало от счастливого страха при мысли, что в каких-нибудь балконных дверях появится ее стройная фигура в легком белом платьице. Однако окна и двери были затянуты зелеными шторами. Малейший шорох не обнаруживал жизни, затаившейся в доме. Небо темнело на горизонте, в отдалении сверкали молнии. В теплом разреженном воздухе не было и легчайшего дуновения. В тишине серого этого дня только мелово-белые стены виллы изъяснялись беззвучной, но выразительной элоквенцией богато члененной архитектуры. Ее легкое красноречие осуществлялось в плеоназмах, в тысячных вариантах одного и того же мотива. По нестерпимо белому фризу влево и вправо, нерешительно замирая по углам, шли в ритмических каденциях барельефные гирлянды. С высоты средней террасы, меж поспешно расступившихся балюстрад и архитектурных ваз, патетически и церемониально сбегала мраморная лестница и, широко перетекши к земле, казалось, присобирала и отводила за спину свои взвихренные одежды для глубокого реверанса.
У меня поразительно острое чувство стиля. Здешний стиль дразнил меня и беспокоил чем-то необъяснимым. За его с трудом выдержанным чистым классицизмом, за его с виду холодной элегантностью крылась непонятная жутковатость. Стиль этот был слишком горяч, слишком резко акцентирован, полон неожиданных метин. Некая капля неведомого яда, впущенная в его жилы, делала кровь его темной, взрывчатой и опасной.
Внутренне сбитый с толку, вздрагивая от противоречивых намерений, я обходил на цыпочках фасад виллы, вспугивая дремавших на ступеньках ящериц.
Возле высохшего круглого бассейна земля потрескалась от солнца и была еще голая. Тут и там из трещин в грунте выбилась пылкая, фанатичная зелень. Я сорвал пучок этих травинок и положил меж листов блокнота. Я весь дрожал внутренним возбуждением. Над бассейном, зыблясь от зноя, стоял серый воздух, чересчур прозрачный и блестящий. Барометр на ближайшем столбике показывал катастрофическую сушь. Тишина стояла вокруг. Ни одну веточку не шевелил ветерок. Вилла спала с опущенными жалюзи, светясь меловой белизной в безбрежной мертвенности серого воздуха. Внезапно застой этот как бы достиг критической точки, из воздуха возник цветной фрагмент и распался на цветные же лепестки, на мелькающие плески.