Но не «Запорожец за Дунаем», не какие-то усатые дядьки были настоящими героями этого новороссийского чуда! Главным его героем на все времена был утвержден князь Григорий Потемкин-Таврический. А уж за ним на мощеных желтым японским паркетом улицах Херсона выстраивались голова к голове Суворов и Ганнибал, Екатерина Великая и граф Воронцов. Сзади мыкался и почитывал вслух стишки наезжавший в наш город по казенной надобности – то есть на великую борьбу с саранчой – титулярный советник Пушкин. Отдельно от всех стоял адмирал Ушаков, любимец отца.
Адмирал Федор Федорович, приказавший завезти в Херсон двести подвод чеснока и тем спасший город от чумы 1784 года, доводил отца до восторга, почти до религиозного исступления. Восторг передавался и мне. Словно бы чуя этот восторг, открыватели Новороссии – фигуры из гранита и бронзы – окунались внезапно в горячие пески, а потом в холодные воды и представали живы-живехоньки. Ни минуты не мешкая и радуя, наверное, до усерачки Областное управление кинофикации, рассаживались они по креслам в херсонском кинотеатре имени Коммунистического Интернационала, чтобы просматривать на широком экране нынешнюю нашу жизнь, наши думы и помыслы. Потому что наша жизнь была для них – так я думал тогда – тем же «легким кинематографом прозы»! Или, на худой конец, заснятым на невидимую пленку уморительным музыкально-драматическим спектаклем…
Прилетев в Одессу, я тут же сел на рейсовый автобус и через два часа был в Херсоне. Не заезжая домой, я добрался до речного порта и на теплоходе «Амвросий Бучма» двинулся вниз по Днепру, по его притокам в славный казачий городок Голую Пристань.
В городке этом жила моя бабушка Олимпиада. На Покров ей должно было исполниться восемьдесят четыре года.
– Бу, можешь сказать мне, что будет? – спросил я с порога.
– Не могу, сыночек.
– Ты же говорила, что все наперед знаешь…
– Через сны, сыночек, знаю. А так – нет.
Сыночком Бу-бу называла меня не часто. В доме еще не включали свет, и поэтому я не мог рассмотреть, улыбается Бу-бу, так меня называя, или горюет-печалится.
Я зажег свет и, задернув занавески, стал ходить по обширной кухне, которая в глиняно-саманном, но уже крытом по-современному новеньким шифером шестикомнатном доме, тогда казавшимся мне огромным, занимала немалую часть. Бу-бу сидела у обеденного стола, на своем хозяйском месте, и держала в руках шитье. Но ничего не шила.
Было тепло и тихо: мягкая виноградная осень в Новороссии еще только начиналась. Курортники поразъехались. Молодое вино пока лишь зрело в темных двухсотпятидесятилитровых бочках.
Бабушка жила не одна, а со своей дочерью, моей тетей Ниной. Но тети дома не было.
– Бу-бу, ты знаешь, кто такой Экклезиаст?
– Не знаю, сыночек.
Я внимательней вгляделся в бабушкино лицо. Оно было радостно-печальным, совсем не крестьянским, отдаленно русским, по-гречески тонконосым и слегка лукавым. Но главное – лицо Бу-бу было каким-то нездешним. Нездешними были полуулыбка на губах и дорогой гребень в волосах. Нездешним был далекий, еще очень осмысленный взгляд. Здешними были только коричневые руки. Правда, пальцы на руках были на удивление тонкими. Приглядевшись, я понял: мысли Бу-бу витают в облаках. Она и сыночком меня сейчас назвала наверное потому, что думала не обо мне, а о своем непутевом сыне и моем дяде, Александре Ивановиче.
Но, оказалось, Бу-бу думала и обо мне тоже.
– Возьми, Боренька, себе поесть, котлет щучьих и огурцов с помидорами. И вина налей. На веранде бутыль початая стоит. Ровно литр налей. А больше не наливай.
– Бу, а слова Проповедующего в собрании ты помнишь?
– «И сказал Проповедующий в собрании: суета сует, все суета. Что пользы человеку от всех его трудов, над чем он трудится под солнцем? Род уходит и род приходит, а Земля остается навек. Бегут все реки в море, а море не переполнится, к месту, куда реки бегут, туда они продолжают бежать; Все – одна маята, и никто рассказать не умеет». Никто, сыночек, никто! Ни ты, ни он, ни она! Никто ничего рассказать не умеет! А без рассказа какая жизнь? Тень голая – и только!
Библию Бу-бу знала хорошо. И никогда библейские строки в голове у нее не путались, не перепрыгивали с места на место. Правда, иногда она тем же библейским стилем – и без всякого перерыва – начинала Библию комментировать. Получалось страшновато и поучительно, а иногда забавно. И еще – получалось как-то очень по-современному. Что же касается умения рассказывать, то есть, проще говоря, мастерства рассказа, то ему Бу-бу придавала решающее значение. Без всякой практической нужды, а из одной лишь любви к самим рассказам, она оттачивала свой стиль и свою манеру высказываться, без конца меняла композицию, переставляла куски и части разговоров местами. При этом куски не путались, не повторяли друг друга, а персонажи своими качествами – словно одеждой в бане – не обменивались.
– Все одна маята, и никто рассказать не умеет, – продолжала в том же духе Бу-бу, – потому что, – особо подчеркивала она, – не помнят о прежнем – так и о том, что будет…
– Бу-бу! Я в Москве одного человека встретил. Он всякую ерунду, а может, и не ерунду нес. Зовут его, сказал, Экклезиастэс. А потом он пропал. Так я хотел у тебя спросить…
Я растерянно замолчал, потому что вдруг понял: спрашивать у Бу-бу про длинного Экклезиастэса и про старуху Оливию, сидевшую в центре Москвы в соломенном гнутом кресле, в сущности, нечего. Во всяком случае, язык мой подходящего вопроса выговорить не мог. Захотелось выпить вина, чтобы тяжкий галстучный узел, в который вдруг связались губы, язык, подбородок и шея, как-то расслабился, распустился. Пить я, однако, не стал, а лишь спросил:
– Бу, скажи… Для меня хорошо – опять с теми людьми свидеться? Мне искать их нужно?
Бу-бу беспомощно дернула левой рукой, а правую руку поднесла к лицу, словно хотела от моего вопроса отгородиться. Но, быстро сообразив, что свет в доме уже горит и спрятаться никуда невозможно, тут же руку и опустила.
– Навряд ты их увидишь, сыночек. Ох, навряд!
– Почему навряд, Бу? Я с этим самым Экклезиастэсом, с греком этим длинным, договорился через пару дней встретиться. Пришел на Ордынку, а их нет, и дома ихнего тоже нет. По камушку за ночь строители разобрали! А он со всеми своими в Казахстан вроде уехал. Или увезли их. Как мне, Бу-бу, этого Экклезиастэса найти? Помнишь, ты дядю Ваню искала? Не через справочную ведь искала – через Красный Крест!
– Дом на песке, стоять не будет. Песок и пустыня – твоя Ордынка. Не ищи тех людей. Навряд ли тебе с ними будет встреча. Пойди, налей себе «лидии». Помяни брата моего Ивана.
Дед Иван, бабушкин брат, которого мы все за молодость, с ним навечно оставшуюся, звали не дедом, а дядей, так вот: дядя Иван, выбитый в конце октября 1920 года частями 15-й Инзенской стрелковой дивизии из черноморского городка Скадовска, ушел морем с частями Белой армии в Констанцу. По слухам, и он, и его двоюродный брат Ефрем осели во Франции, в Лионе.
В ночь на 7 января 1937 года – год и число она помнила точно – Бу-бу приснился сон: в новеньком сером, но уже и разорванном кой-где костюме, со щекой в черной запекшейся крови, с раззявленным ртом и четырьмя выбитыми передними зубами дядя Иван скачет в пароконном экипаже по большому нерусскому городу. Правит сам, и кони мчат его, не разбирая дороги. Вдруг Иван с телеги соскакивает, подбегает к обрыву и тут же срывается вниз. А поверх обрыва выставляется здоровенная, словно распухшая, голова брата его Ефрема. И кривляется голова, и регочет!
Все про этот сон хорошо знали, потому что на следующий же день Бу-бу объявила: «Нет Ваньки среди живых, нет и среди мертвых. А помог ему так определиться брат его, Ефремушка…»
Конечно, Бу-бу для успокоения души брата Ивана искала. Иногда писала письма. Почему-то всегда в Лионское отделение Красного Креста. Наконец, в январе 1973 года получила она скупой ответ. В нем, путая падежи, милостивые лионцы сообщали: «Ваш брат, Иван Павлович И., пропал без вести в январе или, возможно, в марте 1937 года. Поиски его результат не принесли… Примите уверения» и т. д. и т. п.
Я принес «лидию» и щучьих котлет. Выпив стакан и враз воспрянув духом от домашних ароматов, я попросил:
– Бу, загадай сон. Я через пару дней снова улечу в Москву. Так ты сегодня и загадай.
– Я тебе не гадалка. Да и день у нас сегодня, сыночек, кажись, неподходящий. Пятница сегодня или суббота?
– Пятница, – огорчился я, вспомнив всегдашнее бабушкино: «Самый важный сон – с четверга на пятницу». «Лидия», выпитая залпом, уже зашумела в голове, однако досаду, подымавшуюся из самых глубин и низин тела, она унять не могла.
– Ты родился в субботу, – сказала Бу-бу. – Я назубок весь тот день помню. Глаза у тебя были шибко красные. А так ты был ничего, справный мальчишечка. И все у тебя будет хорошо. Но не сразу, ох не сразу.
– Так загадаешь, Бу?
– Я ж и говорю. Раз ты в субботу родился, то с пятницы на субботу загадать можно. Только на кого загадывать? На невесту твою, что ли?