— У вас… все?
— Ваше высокопреосвященство! Я завершаю.
— По моему впечатлению, — совлекая с носа очки и протирая их белой тряпицей, заметил доктор Поль, — господин старший советник ощущает себя трибуном в римском сенате.
— Завершайте. — И Филарет передвинул на четках бусинку. — Завершайте. — И следующая детскими его пальчиками передвинута была бусинка. — А то у нас дел — помоги Бог управиться.
— Два слова, — кивнул господин Митусов. — Лица! — вслед за тем воскликнул он, и у него самого лицо очевидно изменилось, словно он увидел перед собой палача, привидение, кредитора или еще что-нибудь необыкновенно страшное. — Лица у них… — он указал на огромные окна залы, за которыми в этот чудный летний день кипела Тверская, катили экипажи, сновал народ, а в кафе под шатрами сидели молодые господа в шелковых цилиндрах, черных перчатках и узких панталонах и потягивали через соломинки ледяное шампанское. Все, однако, поняли, чьи именно лица имел он в виду. — Это был, — расширив и без того большие карие глаза, промолвил господин Митусов, — зародыш пугачевского бунта, я вам клянусь! Именно! Против всех господ чиновников, против власти… может быть, даже против государя! Такое негодование, такая ненависть, такая ярость… Преступники, возбужденные безответственными речами. Я решительно требую, — он запылал и вскинул голову, — и я, и господин Протасьев, и все чиновники… все! — чтобы господин Гааз был отставлен от этапов. Следует наконец господа, исполнить намерение, какое высказывал еще генерал Капцевич. Прекратить вредную филантропию, преувеличенного филантропа удалить из пересыльного замка, а также из тюремного дела вообще. Само его присутствие, елейные речи, обмен поцелуями с каторжниками, потакание преступникам, — все это, господа, должно быть вырвано с корнем. Так, — одернул он полы форменного серого сюртука, — рачительный хозяин вырывает сорняк, дабы не погубить добрые всходы!
«Театра не надо», — весело подумал Алексей Григорьевич и как в воду глянул. Карл Иванович, будто в партере, дважды приложил ладонь к ладони и дважды воскликнул, голосом, правда, весьма умеренным:
— Браво! Браво!
И господин Золотников Валентин Михайлович, предварительно перекрестившись, тоже хлопнул ладошками, и полковник, несколько подумав, ударил однажды, но довольно звучно, и другие господа. Среди всего этого поднявшегося после заключительных слов старшего секретаря и прежде неслыханного в заседаниях тюремного комитета возбуждения один Федор Петрович сидел неподвижно, как изваяние. Пребывал ли он в глубокой задумчивости, был ли донельзя обескуражен, огорчен, оскорблен, наконец, — кто знает! Быть может, погруженный в свои мысли, он вообще не слышал о себе, что он сорняк и его надлежит выполоть из огорода; не слышал и не видел нарочитых знаков одобрения, каковыми его коллеги без меры осыпали господина Митусова; не замечал и дружеских кивков доктора Поля, тревожно-любящего взгляда доброго Дмитрия Александровича Ровинского и благословения, которым, ни от кого не таясь, его осенил крошечного роста священник. Крупная его голова была низко опущена, на просторный лоб набежали морщины, сильные руки, которыми несколько дней назад он вырвал у кузнеца кандалы, теперь покойно лежали на столе.
С особой пристальностью наблюдавший за ним Алексей Григорьевич Померанский никогда не отмечал в себе расположения к чувствительности. До Катеньки, к примеру, любезной его сердцу подружкой была Танечка, премилое создание с кудрявой головкой, прельстившаяся, однако, толстым кошельком вдовца пятидесяти трех лет и ушедшая к нему на содержание. Расстроился ли Алексей Григорьевич? Познал ли над собою помрачение жизненных небес? Вздохнул ли с горечью, что все суета сует и всяческая суета? Отказался ли — пусть на время — от собрания веселых друзей и подруг и от сладостей любви? Ничуть. Вместо одной вакханки — другая, чтобы не быть щастливым лишь во сне. Но сейчас, глядя на Федора Петровича, который был ужасно, непередаваемо одинок в этой зале, одинок не одиночеством чужестранца, человека вдали от Отечества, немца среди русских — вовсе нет! Немец Розенкирх среди наших русаков как рыба в воде, а Гааз и в Германии был бы одинок; отчего? — он испытал какое-то непонятное, неведомое прежде стеснение сердца. Ничего бы он так не желал в сей миг, как возможности подойти к Федору Петровичу, пожать ему руку, ту руку, которая бесстрашно поднялась в защиту растоптанного человека, и промолвить, как лучшему из друзей: «Не печальтесь! Мир всегда гнал святых». Тут господин Померанский покраснел буквально до корней своих черных напомаженных волос и оглянулся в испуге: не угадал ли кто, в особенности же Филарет, тайных его мыслей? Да и откуда, черт побери, они в нем? Мир всегда гнал святых — с чего это он взял? Алексей Григорьевич еще раз взглянул на доктора Гааза, вздохнул и опустил глаза.
— Врачу, — с едва заметным движением в лице молвил Филарет, — исцелися сам.
Эти слова Федор Петрович услышал и негодующе вскинул голову.
2— Как!! — громовым голосом вскричал он. — И вы, владыка?! — Он смотрел на Филарета со странным выражением мольбы, негодования и страдания. — Пастырь добрый, вы разве не берете… — Нужное русское слово, судя по всему, вылетело у него из памяти, он хлопнул себя по плечу, сказал «auf die Schultern»[32], а сказавши по-немецки, тотчас и вспомнил: — …на плечи… заблудившуюся овечку? Ее спасти. Волки вокруг…
Господин Золотников негодующе ахнул и мелко перекрестился.
— Вы, милостивый государь, — скользнув по нему утомленным взором, сказал Филарет, — подобны старушке на богомолье. Она, бедная, крестится не покладая десницы. Воин, однако, не станет выхватывать меч при первом шорохе. Крестное знамение, — и тут он перекрестился, направив сухие персты сначала точно в середину лба, затем на мгновение уставив их в чрево ниже висящей на груди панагии (Господи! Какое чрево! Никогда никакого не было у него архиерейского чрева! А от рождения было тощее маленькое тело, вместившее, однако, великий дух), а после этого старательно положив троеперстие на узкие рамена, — такое же наше оружие, утрачивающее, однако, спасительную силу при бездумно частом употреблении. А вы, друг мой, — с укором обратился он к Федору Петровичу, — что за представление устроили вы в пересыльном замке? Зачем?! Эти вопли… Тихий глас Небесам угодней, разве не знаете? И не в тихом ли веянии ветра явился Илии Господь? А вы с громом, шумом, землетрясением… Злодеи! Варвары! — изобразил его высокопреосвященство, и в заседании пролетел легкий смешок. — К чему? Ну пойдет он в ножных кандалах — и что? Народ наш говорит, поделом вору и му´ка.
— Уважаю народную мудрость… русскую, немецкую, латинскую и иных народов… Но не всякий случай она к месту.
— Ах, господин Гааз, — уже с явным неудовольствием и даже с легкой гримасой в лице произнес Филарет, — все бы вам спорить. Сколько лет мы с вами в комитете и не помню случая, когда б сошлись мнениями. Но кончим об этом, — слабо махнул он детской своей ручкой с цепочкой зеленоватых бусин на ней. — Запишем, господа, в протокол предыдущего заседания, что… — Он прикрыл глаза, кивнул, Померанский тотчас взялся за перо и записал, — …Что, не имея сомнений в высокополезной деятельности господина директора доктора Гааза и входя в обстоятельства недоразумения, случившегося между ним и господином Протасьевым, по особым поручениям чиновнике при генерал-губернаторе, полагаем необходимым определить. Замечание доктора Гааза, высказанное господину Протасьеву, вызвано было решением начальника конвойной команды, возбудившим его, доктора Гааза, и без того преувеличенно-филантропическое отношение к арестантам. В случившихся далее своих высказываниях и поступках доктор Гааз превысил свои полномочия и переступил границы приличествующего должностному лицу поведения. Однако… — Тут, выражая недоумение, он повел правым плечиком и молвил: — Однако… А что — однако?
— Не стоит затрудняться, ваше высокопреосвященство. — Вкрадчивая улыбка показалась на устах Карла Ивановича под рыжеватыми усиками. — У членов комитета… по крайней мере у здравомыслящего большинства… нет сомнений, что доктора Гааза следует отстранить от участия в комитете и…
Федор Петрович его перебил:
— Отстранить?! Меня нельзя отстранить! Я самостоятельно приеду!
— Перед вами, — немедля вступил господин Золотников, чрезвычайно в эту минуту напоминавший маленькую злую собачку, — запрут двери!
— Что ж, я влезу в окно.
— Circulus vitiosus[33], — любуясь вышедшей из-под его пера ножкой в туфельке, меланхолически заметил господин Пильгуй.
— Вы будете удалены силой! — ужасно покраснев, крикнул господин Розенкирх.
— Да вы только помыслите, господа, — зазвенел голос Дмитрия Александровича Ровинского, — о ком вы так хотите решать! Федора Петровича князь Голицын, царство ему небесное, одним из первых пригласил в комитет. Федор Петрович — душа нашего дела! Изымите душу — и все умрет!