Все эти четыре года я болтался по свету, как в проруби волчье семя.
Исколесил на нашем "гольфе" всю Европу, был в Турции, гостил у Короля в Беер-Шеве, подолгу жил в Праге, Берлине, Варшаве…
Сначала с полгода, мотаясь из города в город, я искал тебя, как обманувшийся пес, попавший на собственный след, потом — уверяя себя, что без цели — забыться.
Что я видел? Не вспомнить: бойня расходящихся серий, бред абсолютных различий.
Однажды я понял — тебя нет в живых: эхо моих позывных оборвалось, когда — в прошлом году, в ноябре, я вечером вышел из гостиницы, чтобы пройтись по Карловому мосту.
Я застыл, свесившись через перила.
Меня стошнило.
Теченье слизнуло, как пес, мой выкидыш — рвоту.
Я вернулся, лег не раздевшись — и три дня изучал путанку трещин на потолке, маршрут облаков, жизнь в их громадных, рушащихся городах…
Тогда я решил искать тебя среди мертвых.
Месяц спустя в Кракове, когда я просматривал "фиши" тамошнего архива судмедэкспертизы, вдруг при смене очередного кадра, как в провале, я увидел снимки твоего мертвого тела.
Графа описания диспозиции на месте: "головою на северо-запад".
Раскроенный с темечка череп, твое как бы надорванное на два облика лицо: божество лукавства.
Тогда, затопленный ужасом, в одном из них я узнал себя.
И я решился.
Блики исчезли. Пополам с духотой в легкие стали въедаться сумерки. Вместе с ними сгустилась облачность, вынуждая стрижей переходить на бреющий. Взвесь тополиного пуха осела, завалив сугробами плинтус. Гроза, видимо, решила принять меня во вниманье.
…Потом, подкупив краковского архивариуса, я стал владельцем твоей записной книжки, двух своих давних писем к тебе и ключей от этой мансарды.
Из Польши я шел к тебе месяц.
Я не сел ни в самолет, ни в поезд, я пешим ходом измерил свое исступленье.
Мог утонуть в Днепре — закрутило в воронку, был обобран по мелочи — взяли ксивы и куртку в Смоленске.
Я не отвлекался, я шел, как голем, шел к тебе с одной мыслью — добраться.
Сегодня утром я был кем-то узнан в переходе метро. Человек вцепился в мой локоть, полоумно вглядываясь в лицо. Отпустил наконец, внезапно смутившись.
Я не вспомнил его. Я двинулся дальше.
На Маяковке замешкался: купил телефонный жетон. Было занято.
Тогда я пошел на бульвар. Забрался, разбив локтем окно, в раздевалку купальни, вскрыл твой тайник (записная книжка) в подсобке, взял камень, порошок (дыханье), немного денег.
И сразу направился к подъезду.
Поднялся. Позвонил. Ты не открыл. Я отпер. Ты стоял за дверью.
На этот раз я не пропустил удара.
Я успел — оглушил рукояткой, сорвал рубашку и спутал ею руки; дотащил, завалил на кушетку.
Сел рядом на пол, стараясь отдышаться.
Пух лез в рот и глаза. Я отплевывался, чтоб не сглотнуть, перехватывая дыханье, глубокое после борьбы. Я спешил отдышаться…
Наконец ты очнулся, двинулся, застонал.
Он наклонился к моему лицу. Дрожащими влажными пальцами провел по щеке, постепенно усиливая нажим. Резко отнял руку и, медленно разворачивая, поднес к расширенным от кайфа зрачкам. Указательным снял с подглазья приставшую пушинку. Потом осторожно опустил руку, сначала поглаживая легко, и вдруг резко сжал горстью.
Я задохнулся болью.
Видимо, тополиный пух попал ему в дыхательное горло.
Он закашлялся, набухли артерии, лицо от удушья стемнело.
Я бросился в кухню, схватил нож, метнулся обратно.
Он погибал, я не задумываясь полоснул по горлу.
Мне повезло — пушинка застряла выше.
Я закинул ему голову, чтобы кровь не заливала глотку.
Теперь он мог какое-то время дышать, мог слышать.
И тогда я сказал ему э т о — и глаза его застыли.
Я лег рядом.
Я встал.
Я ушел от него.
Захлопнул дверь, спустился во двор, вышел к пруду.
Сел на лавку, закрыв руками лицо и раскачиваясь, как цадик.
И вдруг я услышал его позывные…"
Май—ноябрь, 98