Заскорузлая божья матерь бессмысленно взирала на Юрия со стены. Засовывая ненужную расческу обратно, Юрий сказал:
– Убери ты ее, ей-богу. Я тебе трюмо куплю.
– Нельзя, подарок, – засмеялся Гуляев.
– Это тебе нарочно ее, такую, подарили. Чтобы скомпрометировать перед мыслящим большинством.
– Нет, это хороший человек подарил, – серьезно сказал Гуляев. – Самый старый охотник у нас на Камчатке, я о нем очерк писал. Это у них семейная реликвия, передавалась по наследству. Счастье приносит. У него сын на войне погиб, так что нет никого. Я никак брать не хотел, боязно даже как-то брать. Суеверно. А он потом все равно по почте прислал. Пускай висит.
– Прости, я не знал. Думал, кто-то из наших.
– Его теперь уже нет, недавно узнал случайно. – Гуляев сделал заметное усилие и перебил сам себя: – А чего мы, собственно, тут стоим? Проходи! Только тебя не хватает.
Юрий вошел в комнату.
Здесь было тесно. Уютно и необжито одновременно. Книги стояли у стен высокими стопками, который уж месяц Гуляев все собирался заказать полки, времени не хватало. Петя Бризак сидел на полу, обвитый проводами, и копался в приемнике, любимое Петино занятие, в этом он понимал. Он брал узкими пальцами крошечные колечки и накручивал их куда-то. Петя работал даже без инструментов. Самое странное, что после Петиных рук приемники обычно начинали работать. Юрий убедился на своей «Спидоле».
– Шел бы ты в радиомастерскую. Уважаемый человек был бы.
– Я уж его агитировал, – засмеялся Гуляев.
– Выгонят – пойду, – сказал Петя, не отрываясь. – Я ведь до девятого класса только технические книги читал. Меня все знакомые в пример своим оболтусам ставили, как целенаправленного. Такая у меня целость была, смех. Помню, на собственном дне рождения шараду мне загадали – «Везувий». «Везу» я, правда, быстро сообразил. А на «Вий» напрасно все надувались и выли потусторонними голосами, – я и слова такого не знал – «Вий». Опозорил интеллигентного папу.
– Чего же ты потом-то свихнулся?
– Как-то так, постепенно, – сказал Петя, собирая приемник легко, как детские кубики.
На пузатой тахте, которую Гуляев приобрел у Витимского, по соседству, за семнадцать рублей, сидела Ляля Шумецкая, влажно блестя глазами. У нее был счастливый вид человека, вырвавшегося на волю из-под семейного гнета и упивавшегося каждой минутой свободы. Но уже чувствовалось, что чересчур много свободы она не хочет и вернется под свой гнет добровольно, скоро и с особым даже удовольствием. Но пока она отдыхала. И была в своем репертуаре. Ляля говорила с чувством:
– Я в студии Таню арбузовскую играла, представляете?! Девчонка же, ни мужчины не зная, ничего. А там же такие переживания, ребенка ждет, любит. До того переволновалась, что вдруг во сне как-то это все ощутила, прозрением, – вот я жду ребенка, а он меня бросил, а я жду. Встала утром, как чумная. Раньше всех прибежала на репетицию, в коридоре сижу и дрожу. Вот уж сыграла в то утро – все удивились. Играю, а сама аж дрожу. А потом, уже на следующий день, прошло, больше уже не могла в себе это вызвать…
Лялин собеседник, незнакомый Юрию и даже явно не местного вида, мрачно кивнул. Потом сказал, показав этим, что успел все-таки войти в курс:
– Теперь сыграете.
– Если дадут. – Ляля вздохнула, но уклоняться не стала и быстро вернулась к близкой теме. – Чтобы родить, актрисе нужна смелость. Всегда это не вовремя, не нужно театру, директор сразу с тобой едва здоровается. Не преувеличиваю, честное слово. Театр с потрохами съедает.
– Как и газета, – мрачно кивнул Лялин собеседник.
Тут Гуляев, воспользовавшись паузой, подвел к нему Юрия.
– Я о вас целый вечер слышу, – сказал незнакомец.
– Правильно, – засмеялся Гуляев. – Я друзей рекламирую, тем более, ты рецензии пишешь, бывает. – И объяснил Юрию: – Не пугайся, он просто проездом. На Камчатке вместе работали, свой человек. Он сейчас из Москвы, на север в командировку. И у него мелкие неприятности, так, Вячеслав?
Газетчик Вячеслав мрачно кивнул. Он был слишком хрупок и светловолос для своей мрачности. И мрачность казалась поэтому немножко наигранной, газетчикам Юрий не верил. Это они все опошлили, слова нельзя сказать, все слова затаскали. Нет, газетчиков Юрий надолюбливал, мягко говоря. Хотя скрывал это даже от Гуляева, потому что понимал – есть в этих мыслях что-то тупое и унизительное для него и для Гуляева. Что-то варварское – от непонимания. Вроде того, как Юрию один восторженный зритель сказал после комедии: «А вы, оказывается, комик! Вам бы чуть-чуть поду-читься, вы бы в цирке могли Олега Попова заткнуть, честное слово!» А комедия-то была с горчинкой и волновала Юрия именно этим. Он тогда сказал весело: «О, мне бы подучиться, я бы дал на ковре!» А работать потом было неохота несколько дней, из головы не лезло. Что-то тут есть похожее. Не по форме, но по сути.
– Поэтому ты не обращай внимания на его настроение, – закончил Гуляев. – Так, Вячеслав, подтверди!
– Возраженья есть? Возражений нет! – мрачно сказал Вячеслав.
– А я вчера первый акт смотрел…
– Вчера? Ой! – Ляля даже закрылась руками и головой затрясла. – Только не говори ничего, все знаю. Безнадежно, да?!
– Нормально, – сказал Юрий. – Уже где-то близко.
– Брось, – сказала Ляля. – Только не ври. Вчера сплошные накладки шли, в пятой картине совсем запуталась, стыдно вспомнить.
– Честно, вполне нормально, – сказал Юрий.
– Я же тебе говорил, – сказал Ляле Герман Морсков и объяснил непосвященному Вячеславу: – Актерский парадокс. Иногда кажется – прямо паришь на сцене, горишь, все великолепно, наконец-то постиг. А за кулисами только глаза отводят и сочувственно суют сигаретку. Или наоборот – вон, как у Ляльки вчера. Ощущение, что завал, пустота, беспомощность. Уползаешь со сцены на ватных ногах, а кругом руки жмут, поздравляют.
– Интересно, – сказал Вячеслав без особого интереса.
– Второе, к сожалению, редко, – вставил Юрий.
– А вы меня не разыгрываете?! – всплеснула руками Ляля, вся просияв. – Я же в антракте даже ревела.
– Знал бы – зашел, – сказал Юрий. Свинство было прямо сразу вчера не подняться к Ляльке в гримуборную, просто свинство. По себе же знаешь, как это нужно, занянчился с собой.
– Ничего, я на нее наорал, – сказал Герман Морсков. – Помогло. Порядки у нас стали: всунут в спектакль, а потом даже не смотрит никто. Как хочешь, так и крутись. Конечно, Лялька переживает. Хуттер хоть бы в зал заглянул, хоть бы глазом.
– Он же вчера на фабрике был, – заступился Юрий.
– Все равно, – сказал Герман. – Хуттеру теперь лишь бы премьеру сыграть, а там трава не расти. Что к десятому спектаклю развалится, это его не волнует.
Хуттер, действительно, на старые спектакли не любит ходить, они его раздражают. Надоели до одури, можно понять. А кто любит из режиссеров? Где ни послушаешь – никто. Герман Морсков, как всегда, пристрастно несправедлив к Хуттеру, не сошлись характерами, пора подавать на развод.
– Вот хорошему рецензенту было бы любопытно проследить за спектаклем, – вслух подумал Гуляев. – За одним спектаклем долгое время. Так сказать, жизнь спектакля. Что в нем растет, как и куда меняется. Пятый спектакль, десятый, сотый…
– Сотый! До двадцатого бы дожить!
– Неважно, – отмахнулся Гуляев. – Важен принцип. Вот это было бы интересно и читателям и актерам.
– Вот ты возьми и проследи, – сказал Вячеслав. – Ты же теперь там близко, вот и займись.
– Слишком близко, – засмеялся Гуляев. – Уже не имею права. Все равно, что о собственных родственниках в газету писать, не могу. Я от любви как-то слепну.
– Чего там у нас любить? Нашел кого полюбить!…
Это опять Герман. Герман здесь не прижился, не приживется. Ему педагог нужен, несмотря на амбицию, а Хуттеру с ним просто скучно возиться. Хуттер в Морскова не верит, не верит, что из него можно что-то вытащить, любопытное. Герман, несмотря на свою амбицию, пока что зеленый и трудный в работе актер. На сцене он держится в любой роли только первые несколько минут. А потом, будто из него воздух выходит со свистом. И остается только техническая пустота. Германа нужно постоянно накачивать и потуже затягивать камеру, это уже не для Хуттера.
– Я все равно здесь последний сезон, – объяснял Герман непосвященному Вячеславу. – Ухожу в Питер, Гоша зовет, я ж у него на курсе учился.
На мрачного Вячеслава и это, кажется, не произвело впечатления. Возможно, он просто не знал, как переводится «Гоша».
– Интересно, – сказала Ляля Шумецкая. – Сколько в стране театров, а все рвутся в один. Помешались.
– Почему в один? – откликнулся Юрий.
– А по-моему, это нормально, – сказал Герман. – Для каждого из нас – один. А спросить всех – конечно, разные.
– Один, один, – засмеялась Ляля. – В дверях друг друга не передавите. Как будто больше и уйти некуда…
– Почему же? Уйти в Ярославль к Шишигину. Или к Монастырскому в Куйбышев. Я тебя даже на вокзал провожу.