Он шел от Малой Никитской как раз к «пятачку» у церкви, где она — Янка Вышеградская (по аське и всяческому вирту Yanka Letnja), закинув ногу на ногу, тайно прожигала на скамейке очередной день. Многие думали, будто она «делает дела», но Янка сосала Miller и почитывала Миллера, нимало не заботясь о том, что лафа когда-нибудь закончится и снова придется заниматься чем-то гнусным и унылым. Впрочем, в такое кошерное бабье (от «Октябрь уж наступил…» — прошелестели пестрые листья и сбросились вниз, изменив деревьям с землей — до «Октябрь круглый год») думать о чем-то, кроме воздуха, неба да многоцветья, не спешилось. Так бывает, когда, изголодавшись по свободе, та или иная особь наслаждается мнимой вседозволенностью и впитывает в себя все то, чего был/а лишен/а раньше. Так наслаждалась и Летняя, пока не по(до)шел Снегоf.
Сколько раз представляла она эту их встречу, сколько раз! (см. «Александра, Александра, этот город…»). Сколько раз прокручивала немыслимую пленку — так будет или эдак, она будет такой или эдакой, или это он будет таким и эдаким, а она — не такой и не эдакой, а просто, сама по себе, своя собственная: ничейная и зачумленная, чутка замороченная, но в частностях — ого-го, но в редкостях и тайных знаниях… А впрочем, стоит ли договаривать? Звучание хлопка одной ладони, трудности перевода…
— Не стоит, — сказал вместо здрасть-привет-хай-ку-ка-ре-ку Снегоf. — Импотент — это звучит гордо, — и сплюнул.
— В импотенте все должно быть прекрасно: и душа, и костюм… — заверила Янка. — И вообще: там тебя бы уже обвинили в дискриминации.
— Там — это где? — уточнил Снегоf. — Скажи, я там не пойду.
— Где надо, — огрызнулась Янка и покачала головой, будто жалея: — Что, совсем накрыло?
Снегоf укоризненно посмотрел на нее и, ничего не говоря, пошел в сторону Масенькой Никитской. «Очень романтично!» — подумала Янка, закусив губу, и снова закрыла глаза, а как закрыла, так ойкнула и зажмурилась: Снегоf опять шел прямо на нее, только с другой стороны, от ТАССа, который, конечно же, никем не был уполномочен заявить, будто она, к примеру…
— Счастье — это когда тебя понимают, — перебил Снегоf, забив на здрасть-привет-хай-ку-ка-ре-ку.
— Только вот так не надо, ok? — поморщилась Янка.
— ОЬ. Счастье — это когда тебя понимают, — Снегоf закурил: он всегда курил.
— Как это пошло… Доживем до понедельника, бла-ла-ла… — замурчала Янка.
— Так сегодня же Москва по понедельникам! — подвинулся Снегоf к Янке.
— Значит, в четыре часа, здесь, на пятачке, мы всегда будем пить пиво… — усмехнулась Янка.
— Но ты не тянешь на А. Впрочем, как и на б., — усмехнулся Снегоf и снова пошел.
Янка — ни бэ ни мэ — отставила недопитый Miller и потерла виски: надо же, ей столько-то с чем-то — и когда успела?.. Правда, она неплохо сохранилась как вид — многие в ее возрасте уже (ужас-ужас: «многие в ее возрасте уже…») давным-давно освинячились и тоскаются (от русск. «тоска») с калом в кубе. Kinder-kuche-kirche — то, от чего Янка всегда бежала в отрыжку — не настигли ее; впрочем, насчет счастья она слегка завирала. «А если закрыть глаза, он опять пойдет или снова?» — спросила себя Янка, закрывая глаза: так Снегоf пошел и снова, и опять. Сам порядок слов обезоруживал, и даже зонтика не было, чтоб хоть как-то прикрыть голое лицо, совсем без косметики, беззащитное, грустное, как у пятилетней девочки, потерявшей на помойке — Федорино горе — куклу: у девочки мама-бомж, дзынь-ля-ля!
Янка сжалась в комок: казалось, она сейчас прыгнет, кинется на него, точно пантера, и прокусит шею, и сломает, и тепла его нечеловечьего до смерти напьется — он ведь, как обычно, ни здрасть-привет-хай-ку-ка-ре-ку, — но не прыгнула, позволив себе кайфануть от сохранения энергии нереализованного желания, от его всегдашней нерасплесканности, недоговоренности, невозможности — в общем, той самой несовершённости, которая дает силу на б…
— Послушай, ведь мы больше никогда не увидимся, — перебил шедший ей на голову Снегоf.
— Ну и что? — дернула плечами Янка. — Велика важность! Мы и так не очень-то… Зато сны смотрю регулярно — в кино на мелодрамы давно не тянет: «обязательная программа» выполнена…
— Ты сама, сама хотела, чтоб я пошел на… А ты хоть понимаешь, каково мне? Но я пошел — и что?.. Сколько ты будешь рефлексировать? Сколько еще будешь лелеять несуществующий идиотский образ, а? Мой, между прочим, несуществующий идиотский образ… — и скис, и сел на корточки, и глаза долу.
— Ты читал Нарбикову? — осмелилась Янка.
— Что, что… давсё, понимаешь? Всё-о! И про Додостоевского с Тоестьлстым, и про иррациональность эту…
— Как-то сложно.
— Конечно, не читать — сложно. А думаешь «просто», если ТЫ всегда в первом плане, а не во втором?! Думаешь, «просто», когда все, что НЕ ТЫ, — во втором?!
Снегоf опять ничего не сказал и зашагал в сторону Суворовского, оставив Янку на пятачке одну-одинешеньку. Сначала она плакала, прячась под темными очками, потом глупо улыбалась и даже отвечала прохожим, как пройти туда-то и туда-то: «Нет, Скатертный в другую сторону» или «Да, к Большущей Бронной сюда», — потом опять плакала и глупо улыбалась, допивая спасительный Miller и садясь (холодало) на задник Миллера с ретро-фото теток из «особой серии», а потом уже только смеялась и глаз не закрывала.
Несварение души, вызванное внезапным появлением Снегоfa, отдавало бульварщиной, поэтому Янка поспешила сварить душу вкрутую, как яйцо, и тайком — чтоб никто не заметил — съесть. «Если план удастся, прилетит ОКей, и все будет хорошо! — думала Янка. — Главное, варить подольше; всмятку уже не годится, мешочек — драный… Вкрутую — как три — подойдет…»
Собрав слезы в бутылку из-под Miller'a, Янка закрутила ту крышечкой, припрятала, да и пошла искать укромное местечко для праздничного ужина, на котором обещались быть Та и Этот. Не найдя ничего лучшего, чем развести костерок в одном из крошечных (пованивающих, не для гостей столицы местечки) тупиков Тверского бульвара, Янка вошла в арку и, озираясь, начала потрошить Миллера: «Он знает, что мир не состоит из одних червей… Дело в том, что ныне искусство — роскошь… Еще чуть-чуть счастья… Дырка все увеличивается… Я наблюдал за развертывающимся представлением, как посторонний зритель… Трахай, трахай меня!..» И все горело синим, и Янка, вывернувшая из себя всю душу — духовная пища должна быть качественной — выливала в только что найденную алюминиевую миску содержимое Miller'a, ставила на огонь, безжалостно поедающий страницы, и помешивала до тех самых пор, пока слезы не закипели. Тогда-то Янка и вскрыла то место, где находится душа, и, чуть было не потеряв сознание от болевого шока, бросила ту в кипяток, не глядя, который тут же окрасился розовым, через минуту стал сиреневым, через другую — голубым и только через час — раскаленным до белого каления. «Однако! — присвистнула Янка, прикрывая открытую рану носовым платком Снегоfa, забытым им на скамейке. — О-о!»
Так прошло еще сколько-то времени. Янка смотрела в стену и ни о чем не думала. Боль потихоньку уходила, отпуская все, что нужно когда-нибудь да отпустить; ужас сменялся скукой, раздражение — равнодушием. «Странно, опять четыре! — взгляд ее упал на часы. — Снова пить пиво? Но четыре ведь было уже очень, очень давно!» Тут она, ничего не понимая, подошла к остывающей алюминиевой миске и невольно вскрикнула: на дне лежала девочка не больше дюйма (если сравнивать ту, например, с комочком дерьма Янкиного попугая Ындырбая), но и не меньше.
— Дерьмовочка, — прошептала Янка и, дотронувшись до той, похолодела. — Так, значит, вот кого я сварила… В собственном соку…
По спине побежали мурашки. Конечно, все это чистой воды лирика, «переживания и страсти сердца и духа», хм, но от того не легче: Дерьмовочка сварена живьем, Дерьмовочка еще тепленькая, ее теперь резать надо, ведь Та и Этот приглашены на праздничный ужин!
Янка трясущимися руками приподняла Дерьмовочку; когда же маленькое тельце дернулось, на голове ее стало седым волосом больше.
— Ты что, ж-ж-живая? — выдавила, заикаясь, Янка.
— А ты как хотела? Думаешь, всё продается и убивается? Вот уж нет, не дождетесь! — Дерьмовочка резво прыгнула Янке на шею и, сев, стала болтать крошечными ножками.
— Но я же тебя вырвала! Как ты могла не свариться при таком-то сиянии? — недоумевала Янка.
— Добро побеждает зло! — ехидничала Дерьмовочка.
— Я тебя ненавижу. Не-на-ви-жу… — заплакала Янка. — Сейчас пойдет Снегоf, что он будет есть? Сегодня понедельник. Сегодня должен быть тот самый праздничный ужин, который избавил бы меня от меня же… Ну почему, почему ты не сварилась вкрутую, а?