«Этим последним летом я наконец-то смогу спокойно проследить, чтобы все было приведено в порядок в точности, как я хочу. Удден кажется мне замком с чудесным садом вокруг. Мы с Ингрид часто так фантазировали о нашем острове.
Я сижу в кресле и воображаю, как во время зимних каникул вы отремонтировали крышу. А если зажмуриться очень сильно, то можно представить даже починенную башенку, до которой у меня никогда не доходили руки.
Иногда я стою внизу и слежу, чтобы мальчики сделали все правильно, но иногда расслабляюсь — я хорошо знаю эту крышу, знаю точно, как держаться на ней, чтобы не упасть. При ее строительстве использовали обожженный кирпич, который я собирал десять лет и привозил на «Катрин», и, хотя все считали, что его не хватит, крыша все-таки получилась хорошая.
Под дыру над верандой, которая стала больше с тех пор, как ты была у нас, я положил гипсокартон и залатал ее. А в пристройке, где лежал кирпич, наконец-то нашла свое пристанище самая старая из «Катрин». Там ее можно спокойно отчистить от старой краски, починить, покрасить и снова спустить на воду. А можно оставить ее там навсегда. Без ремонта она не выдержит еще одного лета. Многие считают, что проще купить новую лодку из легкой пластмассы, нежели пытаться починить старую.
Лодочный сарай в моих мечтах тоже отремонтировали, и я убедился, что все сваи были укреплены как надо, еще когда мы приехали туда в первый раз. Тогда Ингвар говорил, что нет смысла делать свайное основание, потому что всю воду под ним скует лед, но, к счастью, этого не произошло. Ингвар был тогда еще двадцативосьмилетним молодцом; он только что переехал с соседнего острова с Маргарет и мальчиками. А может, просто хотел покрасоваться перед нами, городскими, своим опытом и знаниями.
В лодочном сарае наконец-то убрали старый хлам. Однажды облака в небе налились дождем, подул сильный ветер, который улегся только к утру, и мы сожгли весь мусор. Клубился дым, который был виден далеко за паромным причалом.
Внуки разрубили все, что годилось, на дрова и сложили в дровник. Как хорошо, что среди них так много шустрых парней. Теперь топлива хватит на много лет вперед, даже если кто-то захочет приехать в некупальный сезон.
Единственное, что обеспокоило меня, когда я раздал всем работу и огляделся в саду у замка, — рыжий цвет волос моих детей не такой насыщенный. Год за годом рыжина вымывалась из них, некоторые сейчас такие же седые, как Ингрид, какой она стала к концу жизни. А вот у внуков волосы уже какого-то желтоватого оттенка. Но хорошо, что рыжий цвет все-таки сохранился, иначе я бы очень расстроился.
И как бы я ни старался, мне трудно представить себе дом изнутри. Там я вижу только нас с Ингрид молодыми. Хочу увидеть нас сегодняшних, но не могу. Ингрид по-прежнему ждет нашего первого ребенка. Я вижу ее растущий живот и не могу удержаться, чтобы не потрогать его каждый раз, когда прохожу мимо. У нас все еще впереди, и мы не знаем, как сложится жизнь. Мы осторожно ходим по дому, словно внутри стеклянного шара, опасаясь побеспокоить друг друга или разойтись. Спустя мгновение я заставляю себя выйти из дома, вдохнуть свежего воздуха и чем-нибудь заняться. Но Ингрид остается внутри. Я вижу ее в окно. Она ходит по дому в своем красивом петушином, как я его называл, платье, которое она купила в Чистый четверг на следующий год после свадьбы. Я вижу ее блестящие волосы, веснушки на носу, огромный живот и любуюсь ее неторопливыми, спокойными движениями».
Письмо дедушка заканчивал признанием в том, что, как бы он ни старался увидеть, к примеру, своих сослуживцев, полицейский участок на улице Бергсгатан, где он проработал много лег, ничего не приходило в голову, кроме острова. Ему очень хотелось увидеть коллег, и когда наконец их лица приобретали определенные черты, они тут же сливались воедино. Спустя какое-то время он стал так беспокоиться из-за всех всплывающих в памяти незнакомых черт и звуков, что уходил в комнату отдыха и играл в карты или пускался с кем-то в разговоры.
В конце письма дедушка передавал привет Астрид, с которой он так и не познакомился, поскольку видел ее только один раз.
«Я представляю ее, как тебя, и вижу вас обеих на Уддене. Не знаю почему, но вы всегда купаетесь, и я учу твою сестру плавать, совсем как когда-то учил твою маму Анну. Ты тоже в воде, совсем рядом, что-то советуешь, и у тебя хорошее настроение. Ты плаваешь как рыба и ныряешь со скалы. Когда Анна с нами, становится тесно, потому что она еще ребенок и не умеет плавать, а я должен следить, чтобы она не опускала голову под воду и не тонула. Ладно, не обращайте внимания на дурацкие фантазии старика».
В Париже, когда идет дождь, я часто представляю себе дедушку. Его образ может появиться в сумерках, когда свет тускнеет, воздух становится влажным и наполняется звуками и запахами города, а я иду домой. Подходя к дому, я поднимаю руку, чтобы открыть ворота, и представляю его ладонь на рычаге переключения скорости в лодке «Катрин».
Дождь бежит ручьями по его старому дождевику. Волны почти переворачивают тяжело груженную лодку. Кожа обветрена и пропитана морской солью. Ветер рвет брезент, которым он укрыл пакеты с продуктами. Якорный трос дедушка пропустил в несколько лохматых петель на брезенте и удерживает его одной ногой. Истертое, словно отполированное деревянное дно «Катрин» блестит от рыбьей чешуи. Его прищуренные голубые глаза оглядывают беспокойное море, а руки простираются надо мной, сидящей в старой деревянной лодке.
* * *
В то лето я вернулась в Париж, переполненная историями про лагерь в Йевле, которые на самом деле были историями про Удден. Я выдумала их в мгновение ока, ловко объединив то, что читала в газетах, разбросанных по дому, или слышала от кузин или по радио, которое постоянно работало в зале. Да еще добавила свои мечты и чистую выдумку. Мне нравилось сочинять истории, это было легко, и разница между пережитым в реальности — мною или кем-то еще — и выдуманным стиралась и исчезала вовсе. Я рассказывала эти истории, и все были довольны, особенно мама, которая смеялась над шведскими реалиями, которые я видела и теперь описывала во всех деталях.
Но, закончив рассказывать, я почувствовала неуверенность, почти страх. Откуда взялись эти слова, сюжеты, картины, люди? Это же не со мной происходило. Неужели я смогла все придумать?
Истории, сочиненные на ходу, начали жить своей собственной жизнью в моих мыслях. Они просачивались в мозг со всеми подробностями и становились частью моей собственной ненадежной и трепещущей памяти, которая, в свою очередь, составляет большую часть физической и духовной сущности каждого человека.
И поскольку меня переполняли вымышленные истории, во мне постепенно появлялось чувство крайней неуверенности; память была открытым вместилищем не только для отдельных воспоминаний, но и для гораздо большего и важного контекста, возможно целого мира, и придуманных историй в частности.
Единственное, что я хорошо помнила, — это Удден с нашим домом, лодками «Катрин», морем и ощущением моей сопричастности с природой, морем, скалами, запахом сосны, шумом в ее ветвях. Мне хотелось стать следом старой деревянной лодки на воде или воздухом, потревоженным полетом бабочки к домику Ингвара, — вот о чем я мечтала.
Но эту правду я запретила себе рассказывать — ведь она была точным описанием Уддена, того места, где я не могла находиться.
Эта связь между вынужденным молчанием и подробными рассказами, между чистой ложью и откровенной правдой облекалась в новый странный язык. В этой непостоянной и переменчивой языковой действительности все перемещалось, стремительно меняясь местами. То, что я однажды произнесла, могло быть использовано в другом словесном окружении, а сказанные по-шведски фразы смешивались с французскими и теряли свое значение.
Дело усложнялось тем, что в семье мы говорили друг с другом на разных языках, перемежая не только слова, но и целые фразы. Вначале это было забавно, но потом начало тревожить меня. Чем старше я становилась, тем более зыбким делалось мое понимание языка, и я все чаще ошибалась, попадала в ловушку непонятных значений, двусмысленности и полуправды. Я блуждала в объяснениях того, что говорила, и того, что действительно хотела сказать. Но самое ужасное заключалось в том, что я не имела ни малейшего понятия, как другие воспринимали мою речь, понимали ли они меня. Я никогда не помнила, что и кому говорила.
* * *
Как-то в школе учитель попросил меня остаться после уроков. Это был последний год в его классе, мне как раз исполнилось пятнадцать. Моя сестра уже несколько лет училась в параллельном классе с другим уклоном. Так решила мама, которая всегда хотела, чтобы нас воспринимали как отдельных личностей, как обычных сестер, а не двойняшек.