После свадьбы они поселились в летнем домике ее родителей неподалеку от Плимута, в домике-шкатулочке у реки, где ее бабушка с дедушкой прожили всю свою жизнь. Считалось, что это всего на год, пока Билл допишет диссертацию. За жилье платить не надо, а в Кембридж он ездил всего два раза в неделю. Ей-то, помнится, не хотелось даже ненадолго поселяться на отшибе от города, в том доме, где прошло немало месяцев ее детства, в доме, который три столетия принадлежал той или иной ветви ее рода. Прошлое так давило здесь на нее, что для будущего не оставалось места. Билл поставил письменный стол в гостиной, возле радиоприемника — высотой четыре фута, красное дерево — на нижних полках которого обрастали пылью старые долгоиграющие пластинки Бетховена и Малера. Устраиваясь после обеда с книжкой на диване, Элизабет тщетно пыталась избавиться от воспоминания о том, как в летние грозы бабушка садилась подремать в кресле напротив.
Перед свадьбой они говорили о детях — оба мечтали поскорее ими обзавестись. «Трудно вам придется», — предупреждала мать, они ведь только начинают совместную жизнь, и у Билла пока нет работы. Однако Билл не хотел ждать. Она забеременела, оба были счастливы. Это казалось гарантией посущественней брачных обетов. Будущее становилось предсказуемым.
— Прекрасное утро. — Миссис Джонсон просовывает в дверь голову. Все эти годы она возглавляет Плимутский пансионат. Добрая рыжеволосая женщина, охотно обсуждает с Элизабет прочитанные книги. — Не забудьте: у вас сегодня посетитель.
Элизабет улыбается. Миссис Джонсон спешит дальше по коридору, а взгляд Элизабет возвращается к гавани. На таком расстоянии фигурки людей кажутся крошечными, мчатся по волнам, прогибаются под ударами ветра. Яхты качаются в заливе, хромированные мачты ритмично подрагивают, словно стрелка метронома. Солнечный луч играет на воде. Все дышит движением.
— Почти четыреста лет прошло с тех пор, как наша семья высадилась на этом берегу, — так начала Эстер свой рассказ. Голос ее сегодня стал звучнее, слегка вибрировал.
— Поехали! — вздыхает Элизабет, усаживаясь в кресло. — Пой свою песню! — Если удастся изобразить равнодушие, разговор пройдет гораздо легче. Любая слабость становится мишенью для лютых стрел собеседницы.
Какая прекрасная пора, пора страданий! Войны из-за принципа, скудные выгоды. А станки! Детские ручки, ножки, глазки, окровавленные, изувеченные во имя прогресса. Изнасилованные рабыни, головы мальчиков-солдат, раздавленные, точно яичная скорлупа. Может, священник позволит нам сплясать для тебя, Элизабет, нежный цветок, выросший из семени зла. А что ты сделала, чтобы это исправить? Думаешь, богов умиротворят твой загородный клуб, папочка у девятой лунки, темные руки, смешивающие для мамочки коктейль? Скажи еще -джаз!
— Тоже мне, историк! — фыркает Элизабет, пытаясь взять реванш. — Все на свете перепутала. — Давненько она не решалась на такие вылазки, но сегодня ей хватает сил для борьбы.
— Я и забыла, — отвечает Эстер. — Ты же всегда цеплялась за книги, за вычитанные из них «факты». И чем они тебе помогли?
Элизабет громко смеется.
— Знала бы я заранее, какая ты жестокая! И тогда что? Отказалась бы от моей помощи?
— Разве ты помогла мне?
Воспоминание возвращается: схватки начались утром, на второй день ставшего знаменитым бурана 1978 года. Дороги обледенели, засыпаны снегом, полиция остановила дорожное движение, «скорая помощь» не может выехать. Она лежала наверху, в старой спальне бабушки и дедушки, той, что в передней части дома.
Часами Элизабет старалась регулировать дыхание, лежа на высокой постели, мучаясь, цепляясь за Билла. Схватки усилились, мать успокаивала, велела быть сильной. Элизабет молила — врача, лекарство, хоть что-нибудь, чтобы приглушить раздирающую боль внизу живота. В краткие мгновения отдыха она открывала глаза, и со стены спальни на нее смотрела вереница умерших предков, дагерротипы тощих женщин и обезьяноподобных мужчин, неподвижно замерших в черных воскресных костюмах, словно перед встречей с Создателем. Когда ребятишками они приезжали к бабушке с дедушкой, Элизабет и ее брат пугали друг друга, перечисляя родственников, померших в этих самых комнатах. Теперь фотографии ожили, добродетельных предков оскорбляло ее унижение. Элизабет кусала подушку, пот лился градом. Час за часом, врача все нет. В соседней комнате Билл перешептывался с родителями: нельзя везти ее в больницу, дело зашло чересчур далеко, дороги ненадежны.
В шесть часов отключилось электричество, дом погрузился в темноту. Мир сводился к реву ветра, качавшего деревья во дворе, да к этой пронзительной боли. Отец зажег свечи, поменял батарейки в радио. Снег все валил. Внизу слушали новости: сотни машин застряли на шоссе. Диктор вновь посоветовал всем оставаться дома.
Мать принесла воды, обтерла ей лицо и грудь. В тени шевелились призраки. Где-то после полуночи (роды длились уже пятнадцать часов) мать ушла поискать чистые полотенца. Элизабет осталась лежать одна на пропитанной потом постели, Билл кипятил воду на кухне, отец, дозвонившись до больницы, что-то орал в трубку, снег засыпал уже и оконное стекло, внизу живота рвалась плоть, весь пах в крови. В висках сильно стучало.
Сердце билось неровно. Должно быть, она умрет.
И тогда при свете свечи она впервые увидела Эстер — там, в дальнем конце старинной, странной комнаты с низким потолком. Черное платье и чепчик, лет тридцати, а на вид все пятьдесят, некрасивая, блекло-серые глаза. Эти глаза видели все. Несколько столетий назад, зимней ночью, она корчилась на этой же самой постели. Муж уехал торговать на реку Коннектикут, с ней была сестра, трем малышам велели не плакать, и они тихонько всхлипывали в соседней комнате. Двадцать часов длилась агония. Этой женщине ничего не надо было объяснять, вся ее жизнь сводилась к строке из письма одного мужчины другому. Эту фразу Элизабет заучила наизусть с того самого лета — тоже в прошлом — когда дед, разбирая бумаги своих предков, зачитывал внукам вслух их переписку; «С прискорбием сообщаю, что Эстер умерла, подарив мне сына».
Элизабет в ужасе уставилась на темную фигуру в углу; она бы закричала, но боялась, что родители и Билл примут ее за помешанную. Медленно, молча Эстер подошла к постели. Холодная рука коснулась лба роженицы. Элизабет прикрыла глаза. Она чувствовала, как Эстер просунула руки между ее ног, подхватила головку младенца. Еще одно, последнее усилие. Когда она приподнялась и открыла глаза, младенец оказался синим. Пуповина дважды обмоталась в утробе вокруг его шеи и натянулась, удушила малыша в момент появления на свет.
Билл вошел в спальню первым. В первое мгновение, прежде чем здравый смысл, сострадание или супружеский долг обязали его отбросить подозрения (значит, так и не поверил до конца, что она здорова), он глянул на Элизабет так, точно она и была убийцей. Она заторопилась объяснить, что тут произошло. Разве у нее был другой выход? Эта женщина явилась к ней, вытащила дитя, но пуповина, должно быть, давно обмоталась, уже много недель назад… Родители заплакали, Билл закрыл лицо руками. Рано утром акушерка добралась-таки до их дома и перерезала пуповину.
— Нет, ты мне не помогла, — громко говорит Элизабет, сидя в кресле у окна. — Ты мне не помогла.
Слава богу, та не отвечает.
И, слава богу, все краски в ее комнате вновь оживают, играют на свету, и голубой воздух, и голубой океан пульсируют в ожидании нового рождения. Она не принимает лекарства, морок миновал. Скоро придет Тед.
Ближе к вечеру она слышит его голос снизу, у столика дежурной сестры. Нянечка Джудит принесла ей пирожные «Пепперидж фарм», как она и заказывала, а от ланча остался сок. Элизабет приготовила два стакана.
Вот он уже стучит в приоткрытую дверь.
— Привет, миссис Майнард!
Миссис Джонсон каждый год посылала заявку в программу социальной помощи, приглашала старшеклассников, и каждую осень один-два человека записывались добровольцами, регулярно навешали кого-то из «подходящих» обитателей санатория, но до Элизабет очередь никогда не доходила, пока не появился Тед.
На нем синяя лыжная куртка, впервые надел. Темные завитки волос падают на высокий дутый воротник. Мороз оставил красные пятна на его щеках.
— Ты очень красивый, — делает комплимент Элизабет.
Мальчик бросает поспешный взгляд через плечо в коридор и опускает глаза.
— Вот и хорошо, — бормочет он.
— У нас пирожные есть. Будешь?
Он проходит в комнату, сбрасывая с плеч рюкзак. Элизабет протягивает тарелку. Тед берет три «Милано».
— Ух ты, — замечает он. — Вы все мои картинки повесили. За неделю управились?
— Сняла со стены эти невыносимые акварели и расчистила место. Портреты мне нравятся. Хорошо получились.
— Как прошла неделя? — спрашивает гость.