Мальцев с удовлетворением ощутил на себе подводный ветер, улыбнулся, перевернулся на спину и, увидев взволнованные глаза Клода, стоящего на палубе с багром в руках, подмигнул самому себе, прошедшему разговору с прошлым.
У Клода от изумления отвисла челюсть, но он все же профессионально отреагировал: подвел «Русского» вплотную к этому русскому психу, бросил багор и рывком, вцепившись в одежду улыбающегося чудака, вырвал его из воды.
Тот встал на ноги, покачался, привык к палубе и уже на этот раз не подмигнул, а кивнул:
— Привет. Как дела? Клод перевел дух:
— Нахальный ты малый, вот что я тебе скажу. Откуда ты такой взялся? Знаю, из России. Что там, все такие? А если б ты утонул, знаешь, какие у меня были бы неприятности!
— Не знаю. Знаю только, что у меня их бы не было.
— Что? Ты рехнулся? Это еще хорошо, что оглянулся посмотреть, что ты там делаешь. Главное не знал же, когда именно ты упал за борт. Судя по расстоянию — прошло четверть часа. Это я теперь могу более или менее вычислить… Но ты спятил! Ты даже сапоги не скинул, куртку тоже. Тебе что, сдохнуть захотелось? Так и скажи, я тебе тогда помогу, но не здесь, не на моем корабле. Ясно?
Мальцев задумчиво склонил голову на плечо:
— Четверть часа. Всего пятнадцать минут? Может ли такое быть? Мне кажется, прошло больше времени, чем я вообще прожил. Столько всего случилось. Закурить у тебя нету?
Клоду этот чудила нравился, хотя всяких интеллигентов он терпеть не мог. Этот русский был странным, но его странность не отталкивала, скорее привлекала: от нее даже можно было с нетерпением ждать чего-то интересного для себя — такое бывает, когда тащишь перемет.
Он обнял Мальцева за плечи:
— Я тебя понимаю. Для океана мы все — женщины, которых можно то баловать, то насиловать. Кстати о птичках: я тебя сегодня поведу к мировым шлюхам. У них — во!
Мальцев сделал жест, выражающий безразличие:
— Ладно. А то я завтра уезжаю. В Париж возвращаюсь. Выпить у тебя ничего нет?
— Нет. На работу никогда не беру… Нужен тебе Париж. Оставайся.
— Не могу.
Мальцев прищурился:
— А аптечки у тебя нет? А в той аптечке спирту нету?
— Есть.
— А ты говоришь, что выпить нечего.
Клод поднял глаза наверх и плюнул вниз. Входя в порт, он, не удержавшись, заметил:
— Ты бы хоть шею помазал — она ж у тебя вся разодрана. Теперь на всю жизнь шрам будет. На память.
Мальцев выдохнул спиртной дух, помахал ладошкой перед белым изнутри ртом:
— Чего? Добро переводить?! Еще чего. А насчет шрама не беспокойся. С тех пор, как я в твоей благословенной стране, меня бьют без передышки все подряд. Настал черед французской демократической стихии, только и всего.
Клод нахмурился:
— Не нравится тебе Франция?
— Нет, не нравится.
— А что тебе нравится?
— Россия.
— Так нечего было тогда оттуда бежать.
Мальцев не ответил, не усмехнулся, не нахмурился. Он только подумал, что быть живым не так уж плохо. А шрам на шее… что же, шрам — украшение для воина.
Благодаря спирту в крови, неглубокая рана болела слабо. И случилось так, что он как бы наблюдал за собой со стороны. Пока Клод по прибытии в порт отдавал на базе рыбу, Мальцев решал, идти или нет с ним к шлюхам.
Для него русская матерщина не имела реального значения, звуки произносились, но мозг не регистрировал их смысла, потому грязь и оскорбления, живущие в мате, не чувствовались.
Но мат Клода, а матерился он без передышки, Мальцев переводил с французского, и это его коробило.
— Знаешь, я все-таки чертовски устал. Поеду домой. Да и завтра мне ведь в дорогу. Но спасибо за приглашение. В другой раз.
Клод хлопнул его по плечу.
— Понимаю. Ты не думай об этом, с каждым может случиться. Приходи, когда хочешь.
Мальцев спокойно следил, как тот затерялся в толпе. Затем стал следить, как он сам медленно пошел к магазинам, как, используя все бездумные выражения вежливости, купил вино, хлеб, сыр, при этом тщательно выбирая. Некоторые посетители поглядывали на его еще не совсем высохшую одежду, на шею. Мальцев отметил их неназойливое любопытство и подумал с удовлетворением, что на их месте поступил бы так же. Ему стало забавно, что он добился внешней схожести с французами, как раз когда ему на голову — и на этот раз окончательно — свалилась своя, советская истина. Мальцев с уже привычной полуулыбкой расплатился, вышел, на каждом шагу извиняясь, из магазина и, отыскав велосипед, отправился на Булонову дачу доживать в ней последний вечер и ночь.
В дверь постучали — открыли. Мальцев в то время спасался от спирта неторопливой силой вина: ноги просыпались, вены под кожей на висках невидимо темнели. На глаза нажимало изнутри злое спокойствие. Катя неприятно наполнила собой комнату.
— Ты почему на работу не выходил последние два дня?
— А я не нанятый. Может, уволишь за прогул или по милости только объявишь строгий выговор с занесением в трудовую книжку? А ежели за тунеядство захочешь посадить, то учти — три месяца надо прожить без государственной жизнедеятельности, чтобы можно было за ушко взять да на солнышко выставить, и то, в данном неполитическом случае, тебе трудно будет — я справку с места работы куплю.
Издевательство в голосе Мальцева не ускользнуло от Кати. Она действительно была возмущена тем, что Святослав не вышел на работу — было потеряно много времени, а значит и денег, и она было решила не заплатить ему. «Пусть пеняет на себя». Затем задумала дать — выплюнуть с презрением — максимум.
Вложив в конверт деньги, она побежала к Святославу. Ей хотелось широким жестом бросить на пол конверт, смотреть сверху вниз, как он будет нагибаться, брать, нервно считать.
Но холодное глумление Мальцева не давало возможности бросить конверт. Катя поняла, что его можно ранить только каким-нибудь словом. Наугад вытащила нужные:
— Знаешь, в конце концов все это не так важно. И без тебя все сделали. Но я хотела побыстрее справиться с хозяйством. Я ведь на будущей неделе поеду в Ленинград. Хочешь поехать со мной?.. Ах да, я забыла, прости, что ты никогда больше не сможешь вернуться в Россию. Хочешь, я тебе подарок привезу?
Мальцев потихоньку перевел дыхание, расслабил мышцы, разжал пальцы, легко коснулся двумя пальцами переносицы — и все вышло очень хорошо: он ничего не разбил, не угробил эту женщину, ничего не понимающую, не подозревающую, что только громадным усилием воли он заставил себя сдержаться. «Скажи спасибо, что — дура».
Он с удовольствием услышал свой спокойный голос:
— Счастливого пути. Только почему в Ленинград? Впрочем, понимаю. К чему еще могут тянуться такие отщепенцы, как ты? Люди, которые ни за, ни против и только перетаскивают всю жизнь свой живот с места на место? Люди, видишь ли, потерявшие ощущение своей страны до того, что ездят туда туристами? Конечно, в Питер. В этот фальшивый, дутый, уродливый, глупый город. Так что — понимаю.
Кате казалось, что и во время войны она не испытывала такого унижения, как сейчас. Тогда мучились все, и всегда рядом находился человек, страдающий больше, сильнее. Теперь она была одна, не хотела ни есть, ни найти тепло, ее жизни никто не угрожал, однако она ощущала — себя не понимая, — что с ней происходит страшное. Катя впервые могла по-настоящему, не только на словах, убить человека. Она побелела до синевы. Не было времени вспоминать привычно доброго Бога детства, всесильного дедушку, Бога-ощущение отрочества и подсознательного Бога-совесть сегодняшнего дня. Нужно было выдержать, подождать и все-таки бросить на пол конверт. Непременно. Катя до слов Мальцева не представляла себе силы своей привязанности к Ленинграду. Она, конечно, любила говорить об этом замечательном городе своим знакомым, перечислять поименно своих многочисленных друзей там, среди которых было много интеллигентов — это у нее, родом из вонючей деревенской дыры. А как светло бывало на душе, когда, идя по Невскому зимой, под легким снежком, она чувствовала взгляды, скользившие по ней, по шубе. Все было ее, стоило только раскрыть руки. Кругом была русская речь, и она шла сквозь нее совершенно выделяемая на общем фоне. Как-то ее попросили продать зажигалку либо шариковую ручку. Она вытащила легкомысленным жестом из сумки ручку и отдала ее, добродушно отказавшись от денег. Тот человек — он был молодой — долго шел за ней, прося, как он выражался, телефончик, встречи. Катя привезла с собой подарки, вызывающие восхищение, а там, на Невском, заходила в валютный магазин и вновь покупала подарки. Везде ее встречали с радостью, для нее небывалой. Сам город был волшебным своей стройностью, красотой, изяществом, своей гостеприимностью. Он был любим ею, а эта сволочь, да, да, предатель… наверняка предатель… и так все испоганивший — душу… все… и эту красоту хочет осквернить.
Неистовое мычание все же не вырвалось из горла Кати. Она спросила, прижав руки к груди: