Мы наступаем, продвигаемся на север, захватываем длинный узкий ряд немецких окопов почти без потерь — во всяком случае, с нашей стороны — и потому удостаиваемся визита генерала Филдинга.
Сержант Клейтон все утро места себе не находит. Он желает лично осмотреть всех солдат, чтобы убедиться: они находятся в нужной точке шкалы, на одном конце которой — чистота согласно уставным требованиям гигиены, а на другом — грязь, подобающая тем, кто воюет не щадя живота своего. Он идет вдоль строя в сопровождении Уэллса и Моуди — у одного в руках ведро с водой, у другого с грязью — и лично умывает или, наоборот, пачкает лица, не отвечающие его высоким требованиям. Со стороны это выглядит полным безумием. При этом Клейтон, как обычно, кричит, визжит, изрыгает черные проклятья или преувеличенные похвалы, и мне кажется, что он потерял рассудок. Уильямс рассказал мне, что Клейтон — один из близнецов-тройняшек и его братья погибли в первые же дни войны из-за гранат, которые разрывались слишком быстро после выдергивания чеки. Не знаю, правда ли это, но в любом случае — еще один миф из тех, которыми Клейтон уже оброс.
Когда генерал наконец прибывает (с опозданием на два часа), Клейтона никак не могут найти, и оказывается, что он в сортире. Как будто специально время выбрал, смеха ради. За ним посылают Робинсона, и еще через десять минут сержант появляется, багровый от ярости; он пронзает злобным взглядом каждого подвернувшегося на пути солдата, словно тот персонально виноват, что Клейтон именно сейчас пошел посрать. Очень трудно удержаться от смеха, но мы стараемся изо всех сил, а то отправят прокладывать колючую проволоку в темноте.
В отличие от Клейтона, генерал Филдинг, кажется, вполне нормальный человек, даже разумный. Он заботится о благосостоянии вверенных ему войск, так как заинтересован в нашем выживании. Он осматривает окопы и по дороге разговаривает с солдатами. Мы стоим в строю, словно торжественно встречаем члена королевской семьи, — в каком-то смысле это так и есть, — а генерал останавливается перед каждым третьим-четвертым солдатом и спрашивает: «Ну как с вами тут обращаются?» или замечает: «Молодцы, хорошо воюете». Проходя мимо меня, он только улыбается и кивает. Он болтает с Хенли, который оказывается его земляком, и через минуту они уже обсуждают победы крикетной сборной какого-то паба в Слоне и Замке[9]. Сержант Клейтон маячит где-то за правым плечом Филдинга, внимательно слушает и заметно дергается, словно хотел бы контролировать все, что говорят генералу.
Тем же вечером, после отъезда Филдинга в тихую заводь генерального штаба, слышится ломкий звук — это бомбят с самолетов, милях в тридцати-сорока к юго-востоку. Я на несколько секунд нарушаю приказ, поворачиваю перископ в небо и любуюсь на снопы электрических искр — это бомбы падают на головы немцев. Или англичан, или французов. Какая разница. Чем скорей всех убьют, тем скорее все кончится.
Когда с самолетов бросают бомбы, это чем-то похоже на фейерверк. Я вспоминаю первый и единственный виденный мной настоящий фейерверк. Был июнь 1911 года, вечер того дня, когда короновался Георг V. Лора, моя сестра, заболела, у нее был жар, так что матери пришлось остаться с ней дома, а мы с отцом пошли через весь Лондон к Букингемскому дворцу и вместе с огромной толпой стали ждать короля и королеву Марию, которые должны были проехать мимо, возвращаясь из Вестминстерского аббатства. Мне было не по себе. Мне еще не исполнилось двенадцати лет, я был маленький для своего возраста и, зажатый в толпе, не видел ничего, кроме плащей и пальто людей, теснивших меня со всех сторон. Мне было трудно дышать, и я попытался объяснить это отцу, но он отпустил мою руку и заговорил с соседями. Тут мимо нас поехали кареты, я помчался за ними, охваченный восторгом при виде королевской четы, и тут же потерялся и понял, что не могу найти дорогу назад.
Я не пал духом, а принялся звать отца и искать его. Часом позже он наконец меня нашел и отвесил мне пощечину — такую сильную и так неожиданно, что я даже не заплакал. Я только стоял и хлопал глазами, но тут на отца с криком набросилась какая-то женщина и ударила его по руке, заступаясь за меня, — он не обратил внимания и потащил меня через толпу, ругаясь и говоря, чтобы я не смел больше убегать, а то получу еще чего похуже. Скоро мы оказались у памятника Виктории; темнело, начался фейерверк, и моя ушибленная щека стала распухать, заливаясь багровым кровоподтеком. Тут, к моему удивлению, отец вдруг посадил меня к себе на плечи. Я парил над толпой, разглядывая макушки других гуляющих. В небе взрывались ракеты и разлетались цветные искры, а я смотрел на людское море, которое простиралось сколько хватало глаз, и на других детей, тоже сидящих на плечах у отцов, и мы с ними переглядывались, ухмыляясь от опьяняющей радости этих минут.
— Сэдлер! — орет Поттер, все шесть футов восемь дюймов в сапогах и каске. Он дергает меня за плечо и стаскивает поглубже в окоп. — Ты что, сдурел? Ну-ка, перестань витать в облаках!
— Извини, — говорю я, возвращаю перископ в законное положение и осматриваю местность перед окопами. Я в панике: я ведь замечтался на целых несколько минут, а вдруг за это время два десятка немцев подползли к нам, как змеи, и уже поздно бить тревогу? Но нет, вокруг все вполне мирно, хотя в небесах сейчас разверзается что-то вроде ада. Полоса земли, что разделяет две группы перепуганных молодых людей, прибывших с разных сторон Ла-Манша, пуста.
— Смотри, замечтаешься так, и Клейтон тебя поймает, — говорит Поттер, закуривая и глубоко затягиваясь. Он потирает ладонью о ладонь, чтобы согреть руки. — А если ты еще раз вот так высунешь голову, я тебя уверяю — фрицы ее отстрелят, не задумаются.
— С такого расстояния — нет.
— Хочешь проверить на опыте?
Я преувеличенно громко вздыхаю. Мы с Поттером не то чтобы друзья. Его популярность выросла пропорционально его способностям пародиста, и теперь он уже не слушает никого, кроме себя. Мы с ним равны по положению, но он, кажется, считает себя выше — все потому, что у него где-то в родословной затесался герцог, а у меня в предках, как он не устает напоминать, одни торговцы.
— Ладно, ладно. Не буду высовываться, но, между прочим, твои адские вопли тоже делу не помогают.
Я снова осматриваюсь кругом — кажется, я слышу звук… нет, почудилось. Все равно мне как-то не по себе, я нутром чую неладное, даром что с виду все чисто.
— Я буду говорить, когда сочту нужным, Сэдлер, — отбривает меня Поттер. — Ты и такие, как ты, мне не указ.
— Такие, как я? — переспрашиваю я, снова поворачиваясь к нему. Сегодня я не намерен терпеть подобное.
— Ну да, вы же все одинаковые. Какая соображалка у вас была от рождения, и ту растеряли.
— Знаешь, Поттер, даже если твой отец плотник, ты все равно не Иисус Христос, — говорю я. (Я слышал краем уха, что у его отца лесопилка в Хэммерсмите.)
— Не смей кощунствовать! — кричит он, выпрямляясь во весь рост; его голова показывается над краем окопа — именно за такое я только что получил от него нагоняй. При этом он держит сигарету на весу, красный огонек приподнимается над бруствером, и я в ужасе ахаю.
— Поттер, сига…
Он поворачивается, осознает, что сделал, и вдруг я слепну — словно мне в лицо плеснули ведро горячей слизи. Я бросаюсь ничком на землю, плюясь и моргая, и меня тошнит на стенку окопа. Я вытираю эту непонятную грязь с лица, продираю глаза и вижу, что у моих ног валяется тело Поттера. В голове огромная дыра там, где вошла пуля, одного глаза вообще нет — я подозреваю, что он размазан по мне, — а другой бесполезно свисает из глазницы.
Грохот бомбежки за тридцать миль от нас становится громче, и я на миг зажмуриваюсь, представляя себе, что я далеко отсюда. И вдруг слышу голос женщины, которая за меня вступилась перед отцом пять лет назад, в вечер коронации. «Мальчик ничего плохого не сделал, — сказала она тогда. — Будьте к нему хоть чуток подобрей».
* * *
Проходят недели, мы наступаем, окапываемся, стреляем из «ли-энфилдов», бросаем гранаты, и ничего не меняется. Нам говорят, что линия, делящая Европу надвое, движется вперед и осталось уже недолго; потом говорят, что дело плохо и нужно готовиться к худшему. Мое тело мне больше не принадлежит: вши поделились территорией с крысами и прочими тварями, которые сочли меня игрушкой для оттачивания зубов. Я утешаюсь мыслью, что это их законные владения, а я — оккупант. Когда я просыпаюсь ночью и обнаруживаю, что мной питается очередная тварь, задумчиво подергивая носом и усиками, я уже больше не подскакиваю с воплем, но лишь смахиваю ее ладонью, как отгонял бы муху в летнем парке. Это — новая обыденность. Я даже не думаю о ней, но следую заведенному распорядку: стою на посту, удерживаю линию, выбираюсь наверх, когда наступает моя очередь рисковать жизнью, ем, когда есть что, закрываю глаза и пытаюсь уснуть — и так провожу дни, надеясь, что рано или поздно все это кончится или же кончусь я.