— Ой, боюсь!
— Вот этого не следует делать — бояться-то. Надо быть смелой. Смелость города берет. В Кокоры отправляйся как можно быстрее. Не сегодня-завтра. Считай: это твое боевое задание. Выполнишь — помогла бить фашистов, не выполнишь — не помогла. Трудно будет, обращайся прямо ко мне…
Через день по заметанной снегом лесной дороге тащилась Маша в Кокоры, за спиной висела на лямках котомка, в которой кроме скудного девичьего добра и настряпанных бабушкой подорожников находились коробка цветных карандашей, несколько растрепанных учебников да пять или шесть школьных тетрадок — учебные пособия, какими располагала молодая учительница. Лес вдоль дороги стоял весь в куржаке, остекленелый, почти прозрачный, и не верилось, что он когда-нибудь отряхнется, отойдет и вновь зазеленеет кронами. Перемерзлый снег сухо пересыпался под ногами, наждачно скрипел, в туманном воздухе позванивали хрустальные подвески — звенел заледеневший сам воздух. Парное дыхание оседало иглами на барашковом воротнике и толстой шали. Холод давил и давил. А Маше было жарко. Жарко от ходьбы по сыпучему снегу, а еще пуще от навалившихся новых забот и сомнений… Разыщут ли, выделят ли в Кокорах помещение под школу? Где взять парты? А классную доску? Учебные пособия? И будут ли ребята ходить в ее школу — стужа ведь повсюду одинаковая? А как у ней ничего не получится, не выполнит, провалит боевое задание комсомольского секретаря Жени — что тогда будет? Стыд и позор! Лучше сквозь землю провалиться.
Под школу выделили просторную крепкую избу о двух комнатах: прихожей и горницы; обогревала их русская печь с плитой, стоявшая посередке одним боком в горницу, другим — в прихожую. Со всей деревеньки натащили столов и табуреток, составили их заместо парт в горнице в четыре ряда, так чтобы каждый класс можно было посадить отдельно, навозили на санках дров, напиленных из старья. Кто-то не пожалел занавесок, повесили на окошки… В Кокорах колхоза своего не было, располагалась бригада, руководила ею женщина — Анна Петровна Вдовина. Сын Вдовиной, тринадцатилетний Никита, единственный мужик — работник на всю деревню, обстругал рубанком несколько тесин и сбил их в квадратную доску. Надо было выкрасить ее в черное. У Анны Петровны нашлась завалявшаяся с довоенного времени краска для хлопчатобумажной ткани, растворили ее в кипятке, подмешали сажи — и не то чтоб насквозь прочернела доска, но следок меловой принимать стала. Тот же Никита сколотил во дворе, поодаль от крылечка, нужник на два отделения.
Да, видимо, еще плохо знала Маша свой народ… Ни в какой другой среде нет такого уважительного, более того — благоговейного отношения к знаниям, к книге, печатному слову, как среди простых русских людей. Отец-мать недоедят, недопьют, не оденутся в новое, расшибутся в лепешку, чтобы только не хуже других снарядить свое дитя для школы, а само дитя никуда так радостно не летит на крыльях, как на первый школьный урок… Несть числа россиянам, выучившимся на медные деньги, — несть числа! На народных скрижалях топором вырублено: красна птица перьем, а человек ученьем, ученье лучше богатства; наука — верней золотой поруки; ученье — свет, а неученье — тьма; и нужны чрезвычайные обстоятельства — стихийное бедствие ли, смерч ли, даже голод не помеха, ибо на тех же скрижалях можно прочесть: сытое брюхо к учению глухо, — только чрезвычайные обстоятельства нужны, чтобы дитя либо его отец-мать вдруг добровольно отказались от этого волшебного света — ученья.
И вот в назначенный день и час, а по зимнему времени час был темный, дорассветный, завалились дружно в школу и сами ученики, все девятнадцать, коих Маша загодя переписала по деревне и близлежащим хуторам-выселкам. Печь дышала сухим жаром, на стене в прихожей ярко горела керосиновая лампа-молния. Лопотина на всех была разная: на том ватник, на этом шубейка ветхая, а на ином и пиджак с отцовского плеча, подпоясанный веревочкой; на ногах у одного валенки латаные-перелатаные, у другого закаменевшие гремучие ботинки, у третьего — лапоточки скрипучие, лыковые, с онучами из мешковины до колен, а у кого-то на левой ноге — обрубленный опорок, на правой — старая калоша, подвязанная мочалом; в руках или на лямке через плечо холщовые, в чернильных пятнах сумки либо самодельные деревянные ящики. И лиц еще Маша не успела различить, по имени, фамилии узнать не успела, а уже горько полюбила всех разом, знала: жизнь за них положит, но никому не даст в обиду. Со сбившимся дыханием сгребла она детей в охапку и проговорила пылко:
— Ах вы мои милые, мои хорошие!
Много ли, мало ли прошло с того дня времени: неделя, две, три, месяц? Маше казалось — вечность, так она свыклась со своими учениками, со школой, со всей деревней.
Зачинался новый день. Хотя даже не обутрело еще. Снаружи льнула к окнам лохматая тьма. В избе за ночь выстыло, стекла разрисовало узорчатыми папоротниками и серебряными пальмовыми листьями, в кадушке и умывальнике подернулась ледком вода.
Ранехонько прибежала в школу Маша, однако уборщица Эппа, эвакуированная из-под Ленинграда финка, — еще раньше. Она уже растопила плиту, разломав в кадушке лед, наносила полную воды, залила в умывальник, а теперь, развернув из тряпицы пышный березовый веник, подметала в избе пол. Прибиралась она при том прыгающем куцем свете, который выбрасывало из плиты, — экономила керосин.
Крепко намерзлась Эппа в блокадном Ленинграде, до сих пор не может согреться, ни в жару, ни в холод не снимает с себя подаренного миром полушубка, не распутывает с головы толстой ковровой шали, меж вертикальных складок которой мучнисто белеет узкое, без единой кровинки лицо с провалившимися глазами.
Маша тотчас разболоклась. Повесила на крюк пальто, шаль. Потом погрела над плитой озябшие руки и тоже принялась за дело: поставила в ведре кипятить чай, дров подбросила в печку, сидя перед огнем на корточках, заточила цветные карандаши и разложила их вместе с нарезанными из обоев листочками вдоль левого ряда. В этом ряду располагаются первоклассники. Сегодня они начнут с рисования, а Маша тем временем поспрашивает старших.
Потянуло печным теплом. Синим набухли стекла, и, размывая тропический рисунок, потекли по ним слезы. На дворе светало. В избе тут и там стала выступать из тьмы немудреная школьная мебель: столы, табуретки, приставленная к стене черная доска на ножках, кадушка с набухшей от воды деревянной крышкой.
И вот уже слышатся под окном скорые летучие шаги. Скрип-скрип-скрип! Не бежит — летит кто-то, подгоняемый стужей. Шаги огибают избу и вот уже скрипят со двора, на крылечке. Трещит голик — обметают снег с обуток. А в следующую секунду в клубах морозного воздуха заскакивает в избу Алеша Попов. Ревностный мальчик, всегда-то он первый прибегает. По Машиным ногам, будто пастушьим кнутом, хлестнуло стужей от двери.
— Здрасте, Мария Васильевна! Здрасте, Эппочка! — радостно приветствовал Алеша, скидывая лопотинку, шапку и вешая их на один из многих деревянных штырей, низко вбитых в стену рядом с входной дверью. Раздевшись, он подбежал к плите и протянул над ней свои красные гусиные лапки.
— Ап-чи! — чихнул Алеша и тотчас пожелал себе: — Сто рублей на мелкие расходы!.. Ах и морозюка! Как бешеная собака кусается. А здесь Ташкент!
Сквозь застиранную и реденькую — только что не из марли — рубашонку проглядывали все его косточки, все ребрышки тоненькие, а когда он бежал к плите, за левой ногой проволоклась, мокро шлепая по полу, грязная, в прожженных дырах тряпка.
— Что это такое потащилось за тобой? — спросила Маша.
— А-а! — беспечно ответил Алеша, не взглянув даже на ноги. — Портянка! Пимы есть захотели. Каши просят.
— А пальцы не обморозил?
— Нет.
— Ну, все равно снимай валенки. Попробуем поумерить их аппетит.
— Нет, нет! Что вы? — застеснявшись, запротестовал Алеша.
— Снимай, снимай! — строго приказала Маша, подставила к печке табуретку, взобралась на нее и, посунувшись грудью над вышарпанной кирпичной лежанкой, на которой любили в перемены сидеть дети, достала из-за трубы маленькую плетеную корзинку. Летом с такими по грибы-ягоды в лес ходят. Но не грибы-ягоды теперь хранились в ней. И не ленты, кружева, ботинки и не помада и духи. Хранились нитки, иголки, пуговки, навощенная дратва, шило, ножик перочинный, ножницы, лоскутки разношерстных тканей, обрезки гнилой кожи, пузырек с йодом, аспирин в облатках.
На низенькой скамеечке пристроилась Маша перед огнем, взяла в руки Алешин валенок, повертела так-сяк, пощупала и горестно покачала головой: в прах рассыпался, не к чему и заплату приставить. Да, задала себе задачу Маша. И тотчас вспомнила она напутственные слова Евгения Платоновича, любимого школьного учителя, слова, произнесенные на выпускном вечере, но не с наставнической кафедры, не со сцены, а после скудного по военному времени застолья, на школьном крыльце, где окружили его, прощаясь, выпускницы в белых кофточках, определенные уже все до единой в учителя.