Именно после шестидневной войны они взбесились. Вдруг возможно стало одним махом зачеркнуть личные неудачи, личное безволие, сонность, робость или недостаток таланта, объявив себя евреями и свалив причину неудач на чужую им страну, в которой они себя обнаружили. Опять фараон был злом, а евреи стали безусловным добром. Не спрашивая ни Моше Даяна со стивенсоновской фишкой на глазу, ни его ребят — пост-гудериановских танкистов, прущих в пыли по дороге на Багдад, еврейские юноши во всем мире и в Харькове присвоили себе эту победу, присосались к победе самовольно. Поверх каждого цивильного пиджачка, невидимая ванькам, но видимая самому юноше, запестрела маскировочная куртка десантника. Танки, остановившиеся на Багдадской дороге, увязли по башни в землю под грузом самовольно влезших туда туш еврейских юношей со всего мира, харьковских тоже. Разумеется, евреям очень нужна была победа. Как отсталому восточному народу (сравним индийцев, завоевавших свою независимость у англичан в 1947!), независимость им досталась поздно, ох, пусть они будут счастливы на своей кошме, со своей независимостью!
«Сионисты» сидели в сквере у «Зеркальной струи» героями, поблескивая очками как орденами и медалями и высмеивая скверное местное население, не героев, не танкистов, но неуклюжих, грубых и пьяных ванек чужой страны, союзников побежденных арабов, и потому тоже как бы побежденных ими. «Что мы тут делаем? — очевидно спрашивали они себя. — Почему мы не дома, а на земле друзей наших врагов? Скорее домой, к нашим танкам, к нашей победе, домой!..» Они еще не знали, как.
Можно ли винить их за этот стихийный национализм, вдруг вспыхнувший в них? Статистов, шестерок — тех винить за что? Им во все времена необходимо общее дело, за которое они могут уцепиться, дабы преодолеть индивидуальное ничтожество. А вот талантливого Милославского винить можно. Талант не имеет права втискиваться в башню национального танка еще одной безымянной тушей. И даже в бессознательном возрасте двадцати лет.
Пыльный город Харьков в тот переломный момент от лета к осени можно было сравнить с чуть увядшей, жаркой хризантемой, тысячи их ядовито цвели в тот август в городе. Или же с Анной Моисеевной можно было сравнить город, с изумительно крупной белой, чуть увядшей плотью Анны Моисеевны: необъятное, неупакованное мясо зада, неправильно развившиеся пышнолягие ноги, спускающиеся к маленьким ступням. Декадентский, скушный, красиво-уродливый, как Анна Моисеевна, о родной город героя! Харькова, как и Анны Моисеевны, наш герой будет позже стесняться и в то же время будет гордиться, что у него, юношеского, такая седая полубезумная подруга. Харьков, как и Анна Моисеевна, будет всегда неопровержимо указывать на серьезность и трагичность юноши, и влияние уродливого стыдного города, в котором ему суждено было сформироваться, будет сказываться на нем, даже когда он удерет от Харькова на тысячи миль…
Пройдя через парк Шевченко (в какой уже раз!), юноши вошли в Рымарскую и, миновав бабку Мотрича, торгующую семечками рядом с Театром оперы и балета, остановились, чтобы небольшими группами просочиться в комнату деревянного человечка. Деревянный человечек Мотрич не живет в чердачной комнате, в которую ведут сто ступенек винтовых. Он живет в помещении, дверь в которое находится за шифоньером в комнате матери Мотрича. В комнату ведет узкий, как прямая кишка, десятиметровый коридор. За несколько столетий существования города в глубинах его сросшихся внутренностей образовались тайные пещеры и лабиринты, созданные случайно, о существовании которых, может быть, не подозревает ни милиция, ни городские власти. Много раз разнесенный на куски налетами различных авиаций и колотивших друг друга артиллерий, Харьков обзавелся и катакомбами развалин. В отрогах одной из руин незаконно живет поэт Мотрич. Единственное окно, высоко под потолком, пропускает в комнату слабый свет, сочащийся с неизвестного, заросшего бурьяном пустыря. Типичное жилище проклятого поэта.
Одни мужчины явились к проклятому обмывать славный заплыв. Филатов (но без Шабельского), Эд, Белый Боб, Викторушка, Ленька Иванов, Генулик, мсье Бигуди, Фима набились в экзотическое жилище поэта, уже вооруженные бутылками и минимальным количеством закуски.
Шумно смеясь, оперируя бутылками, снабжая друг друга кусками хлеба, колбасы и плавленого сыра, глотая поочередно портвейн из одного стакана («на всех все равно стаканов нет, давайте лучше пользоваться одним, чтобы не запутаться в том, кто сколько выпил», — предложил хозяин), мужское общество вдруг как бы приподнимается на десяток сантиметров над потрескавшимся линолеумом пола и парит в воздухе.
— Левитируем, — определяет привычно пьяный Эд, примостившись рядом с Генкой на раскладной, из алюминиевых трубок, листа парусины и нескольких десятков пружин состоящей, кровати хозяина. — Левитируем, а Ген?
— Да, Эдуард Вениаминович, пора левитировать. Сегодня еще попьем, а завтра завяжем. — Генка иногда исчезает на несколько дней, и, как утверждает, в эти дни он не пьет. Под глазами бывшего лимоновского идола, если идол пьет больше обычного, появляются темные мягкие мешочки. Анна Моисеевна утверждает, что у Генки не все в порядке с сердцем. Эд косится и щурится, пытаясь разглядеть Генку попристальнее. Красивый все-таки Генка. Подбородок у Генки крепкий и видный, не то что у нашего героя — невыразительная раздвоенность, а не подбородок. Однако Эд уже догадывается о силе своего характера и начинает подозревать, что фольклорная устная физиономистика, оперирующая большими лбами и твердыми подбородками в качестве идеалов, — просто чушь собачья. «Чушь собачья» — из какой деревни, посредством скольких дедов и бабок и прохожих человеков пришло к нашему герою его любимое выражение? «Чушь собачья» — это бессмыслица, это хаос. Когда он произносит свою любимую идиому, Эд обычно морщится. Он — организатор хаоса, он его — хаоса — победитель. Такие люди всю жизнь свою рубят хаос и укладывают его в аккуратные штабеля. Хаос, правда, быстро вылезает сзади джунглями из земли на только что порубленном участке.
Борец с чушью собачьей, участвуя в жизни собравшегося мужского коллектива, прислушивается, как Филатов рассказывает историю о похищении фарцовщика Сэма, взгляд же его блуждает где-то между хорошо построенным, как нос корабля викингов, подбородком друга Генулика и большим ржавым ведром, стоящим под умывальником. Из мотричевского умывальника в ведро с интервалом срываются капли. Рядом с ведром качаются зачесанный набок чубчик и прямой нос Леньки Иванова. Он сидит на полу. Рядом с машинкой «Москва». Это из нее выходят и распространяются по Харькову произведения Мотрича.
— Очевидно, они долго за ним следили, пытаясь узнать, где же он держит свои бабки. И когда так ничего и не выяснили, решили, пусть он скажет сам. — Филатов сидит у стола Мотрича и возит головой по высокой спинке стула и по стене. Филатов длинноног, тощ, коротко острижен. Как и подобает современному поэту, физику и сыну большого человека, он одет в джинсы, может быть проданные ему тем же Сэмом, о котором он рассказывает. Монотонно Филатов продолжает:
— Сэм стоял в «Автомате» и пил кофе с коньяком, когда к нему подошел человек и вежливо сказал: «Сэм, нужно поговорить, дело есть. Можно тебя на пару минут?» Сэм вышел с ним, ничего не подозревая… Он думал, что у человека есть что предложить, может быть антиквариат, может быть чемодан с фирменными шмотками, может быть валюта… Рожа типа была ему отдаленно знакома. Где-то Сэм его видел. Они вышли…
— Во пидармерия, дает шороху… — задвигался на табурете «мсье Бигуди», — как роман полисье…
— …у тротуара стояла машина. Вышли еще два типа и, уже невежливо, схватив Сэма, бросили его в машину. Моя Людмила как раз выходила из Театрального института и видела всю сцену. Людмила решила, что Сэма взяли кагебешники. Он сам тоже решил, что его взяли кагебешники, потому даже не вопил и в машину сел спокойно, так как знал, что нет у них ничего против него. То есть наводок полно, и стучали на Сэма немало, но доказать они не докажут. «Попугают, — подумал Сэм, — и отпустят». — Его уже подобным образом хватали… Однако в этот раз ему не понравилось, что в машине они завязали ему глаза. Тут Сэм стал сомневаться, кагебешники ли эти четверо…
— Трое, — поправляет Мотрич. Он сидит рядом с Ленькой Ивановым на полу.
— Четверо с шофером, — Филатов глядит на свои электронные часы. — Ехали они долго и с Сэмом не разговаривали. По расчетам Сэма, по времени, они его куда-то за город привезли… Хотя очень может быть, что они его спокойно по городу помотали, чтобы он подумал, что за город везут. Вывели они его и куда-то вниз по ступеням, двое за руки держат, свели…
— В подвал, пидармерия, повели! — Поль довольно потирает руки и вдруг даже вскакивает с табурета.