Оказалось, ничего страшного. Очень похоже было, что многодневного отсутствия Максима Ивановича и Михаила Александровича на стройке попросту не заметили, а появление их, оборванных и грязных, в разгар рабочего дня не произвело ожидаемого впечатления. Лишь начальство, уныло обливаясь потом, скривилось, глядя на многострадальный джип:
— Списывать теперь. Морока.
Макс, отмывшийся и отпившийся, сидя на ступеньках своего родного автобуса, выдвинул версию:
— Потому, Миша, нас и не искали, что совершенно о нас забыли, о двух таких ценных кадрах. Что мы есть, что нас нет — все едино. Мост строится и без твоих ценных советов, люди и без переводчика друг друга прекрасно понимают. Я тут говорил кое с кем, так, знаешь, им кажется, что мы только вчера уехали. Может, мы в дыру во времени провалились?
А на другой день Макса не стало. Он не вылез с утра из своего автобуса, и после полудня Михаил Александрович забеспокоился. Он заглянул в Максову обитель и обнаружил его лежащим на снятых и составленных большим диваном сиденьях. Макс задыхался, и смертный пот лил с него градом.
— Макс, что с тобой? — дрожащим шепотом спросил Михаил Александрович. — Я сейчас, я сию минуту врачиху приведу. Макс? Ты слышишь?
— Миша, ты? — задыхался Макс. — Я уже не вижу ничего почти, такая муть — зеленая водица. Тону. Я не брежу, нет. Дай мне сил, Господи. Миша, на черта мне врачиха-курица. Побудь сам. Я и ног уже не чувствую. Уделался, должно быть, а не чувствую.
— Макс, что с тобой? — в тревоге повторил Михаил Александрович.
— Что? Время, когда камни поют. Помнишь? Умру, укушенный. Вот он, укус-то, прямо в вену, пока я спал. Подлость какая.
На сгибе Максова локтя Михаил Александрович разглядел красную точку.
— Как будто след от иглы, Макс. Кто это так?
— Кто? Иглой, Миша, только человеки колют. Прямо в вену… Достали меня, время пришло, надо понимать. Надоел я им… окончательно. Чистят… мусор выбрасывают.
— Макс, нужно врача! Пусть вертолет вызывают!
— Не глупи, Миша. Стали бы они колоть то, от чего врач поможет.
— Кто — они, Макс? Кто?
— Не видел, спал. А проснулся — стал концы отдавать. Миша, у меня сил нет болтать. Вот возьми лучше. Все, что у меня дельного есть.
Макс вложил в руку Михаила Александровича засаленную, растрепанную, распухшую от записей адресную книжку.
— Там всякие адреса, и заграничные тоже. Вдруг пригодятся, всякое бывает в жизни. Ты, Миша, если сможешь, сообщи, пусть не всем, а хоть кому-то. Это все друзья-приятели старинные. Может, кого и нет уже. Значит, скоро с ними свижусь.
Макс умер, пока Михаил Александрович бегал за врачом. Держать тело на жаре до прибытия вертолета не представлялось возможным. В скальной породе выдолбили углубление отбойным молотком, положили туда Макса и завалили камнями, залили цементом. В заключении написали, что он умер от укуса неизвестного ядовитого животного или насекомого.
Михаил Александрович, потеряв единственного друга, погрустнел, казалось, на всю жизнь и как никогда затосковал по дому. Он решил правдами и неправдами сократить срок своего пребывания в Ливии, а Максову записную книжку до времени спрятал в камнях, завернув предварительно в обрывок брезента и перетянув бумажным шпагатом. Он не сомневался, что будет проведен тайный обыск, не только у Макса, но и у него, как ближайшего приятеля.
* * *
Уже катился солнечным колесом июль, постреливая короткими тенями, бесконечные летние дни обретали темные кулисы, сменившие опаловый занавес белой ночи, что ненадолго опускался на город с мая по июль. Аврора не любила разгар лета. Уже перенадеваны и стали неинтересны все обновки, уже дважды сменены набойки на звонких самоуверенных каблучках и новые еще в мае туфельки не очень красиво разношены, а тонкая их кожа поцарапана при переходе через трамвайные пути. Покупать же новые смысла нет никакого: в Москве на каблучках не набегаешься, там придется влезать в уродливую, но исключительно удобную спортивную обувь или надевать легкие прошлогодние сандалики, должной замены которым в этом году не нашлось.
С Фраником проще: ему все выдадут в Олимпийской деревне, и одежду, и обувь. А пока он, наотрез отказавшийся ехать в пионерский лагерь, носится по дворам, лазает невесть где в старом барахлишке, годящемся для иного семилетнего.
Олимпиада начиналась девятнадцатого, и к середине июля в Москву начали съезжаться участники. Аврора с Фраником поселились в знакомом еще по весенним сборам корпусе, который теперь был переполнен, тесно набит, так как поселили в нем и некоторых юных спортсменов из соцстран, их тренеров и сопровождающих. Дети из ГДР, Болгарии, Румынии, большей частью гимнасты, тоже должны были принимать участие в показательных выступлениях на разных площадках, заполнять паузы в соревнованиях.
Несмотря на то что в общежитии было тесновато, первый и последний этажи не заселялись, видимо, в целях безопасности. Там курсировала раздражавшая всех милицейская охрана, особенно часто в первые суетливые дни, полные неразберихи, ералаша, возбуждения и неустроенности. Взрослые и дети путали комнаты, теряли вещи, пропускали свою очередь в душ, все время куда-то спешили и опаздывали.
Аврора была одной из не слишком многочисленных мам, героических или, наоборот, чересчур боязливых, которые пожелали сопровождать своих талантливых деток в Москву, иногда к явному неудовольствию самих деток. Что касается Авроры, то ее присутствие на Олимпиаде даже не обсуждалось, ни ей, ни Франику и в голову не могло прийти, что она останется дома и не разделит его безоговорочного триумфа. Аврора нисколько не сомневалась, что триумф будет полным и безоговорочным. А как иначе? Ведь на гимнастическом ковре Франик становился совсем другим, на ковре он был не тем подвижным, жизнерадостным, по-житейски смышленым и в меру неряшливым ребенком, предпочитающим книжной мудрости сомнительные приключения в грязноватых василеостровских сквозных дворах. На ковре он становился, нет, не просто талантливым гимнастом, гибким, легким и сильным, а — звездным принцем, для которого полет так же естествен, как бег, ходьба, как дыхание. Периметр ковра — заповедное пространство звездного принца, тот предел, где у него нет причин таиться под маской, где нет надобности носить личину обычного советского школьника, делающего успехи в гимнастике.
И Франик летал, летал ради собственного удовольствия, оттачивая движения, ловя ветер — явственно ощущаемый им и не замечаемый иными незримый теплый, упругий поток, обегающий Землю. Франик летал, очерчивая неравномерные колебания этого потока, выводя крутые отчаянные галсы ему навстречу, совершая дробные жесткие движения на тревожной и беспокойной мертвой зыби, свободно ложась на широкую приливную волну и взлетая к небесам вместе с девятым валом точно в геометрическом центре ковра, вытягивая вслед за собой пространство, выстраивая горный пик, пирамиду, храм, обсерваторию.
У тренера Юдина никогда не было более талантливого и более ненадежного ученика. Ненадежного, потому что отработанное до мелочей на долгих тренировках выступление вдруг на соревнованиях ни с того ни с сего заменялось импровизацией, вдохновенной и темпераментной, доводящей тренера Юдина до сердечной аритмии.
— Ты, Франц, меня в гроб вгонишь когда-нибудь, — вместо поздравления с очередной победой говорил Юдин по прозванию Конь, как только фотокамера отворачивалась и больше не требовалось натужно изображать полное счастье и гордость за подопечного. — Вот зачем тебе тренер, если ты сам такой умный? В спорте. Нельзя. Без. Дисциплины. Сколько раз повторять! По тебе цирк плачет! Шел бы в цирк со своими номерами!
Франик молчал, ему и в голову не приходило извиняться и оправдываться, и Юдин отворачивался, не выдерживая победного взгляда нагловатых и ясных котеночьих глаз.
Предвидя «фокусы», Юдин не позволил включить Франика в состав группы олимпийских «медвежат» — ряженых детей-спортсменов, в числе прочих открывавших Олимпиаду красочным номером: работа Франика в команде была противопоказана прежде всего команде. Франика готовили к индивидуальным выступлениям, заполнявшим перерывы, неловкие паузы при неизбежных случайных сбоях в ходе соревнований и тому подобные временные промежутки. Франик добросовестно выступал, срывая восторженные аплодисменты, привлекая внимание тележурналистов, впрочем, выступал он без особого вдохновения, как на разминке. Но однажды, когда день задался с самого утра, он совершил необыкновенное.
Тот особый «ветер», который Франик так хорошо чувствовал, в этот день оказался необычайно сильным, мощным и упругим. И Франика, сразу же забывшего об эффектной композиции — гордости Юдина, сначала низко понесло над ковром в завораживающих своей равномерностью кувырках и перекатах, потом подняло выше и завертело быстрым колесом — солярным кругом с востока на запад над диагональю ковра, а потом, в самом центре, подбросило в зенит, словно в струе мощного фонтана и. И трибуны замерли, а потом взревели, и комментаторы захлебнулись и осипли, насчитав четыре с половиной оборота этого сенсационного сальто, и операторы, не удостоившие вниманием выступление Франика, выли и грязно ругались от досады и спешили заснять хотя бы лицо звездного принца, «маленького чуда», как уже через час стали называть Франика во всем мире.