– То-то и оно, – закивал Илюха. Но я не понял, соглашается он или еще как.
Тема, похоже, исчерпалась, и мы остановились. Я оглянулся, проникнутый внезапной заботой – где там Инфант, не потерялся ли, понурый? В любом случае мы уже вышли на широкую улицу, по которой худо-бедно, но катили по-весеннему запачканные автомобили.
А когда я оглянулся и посмотрел, и увидел – шаг мой застыл и не поддался мне больше!
Кульминация
Инфант шел, низко склонив нечесаную свою шевелюру, глядя лишь под ноги, на мелькающий между ними тротуар. То есть он действительно был не на шутку понур.
Всем своим демонстративным видом, вместе с шевелюрой, ногами и даже тротуаром, он, казалось, был пропитан скорбью и тяжелыми, бренными мыслями:
– о скверной своей доле,
– о женской подлой сущности,
– да и о подлой, несправедливой жизни вообще.
И даже невзирая на ночное расстояние, можно было угадать его печальные, бесшумные вздохи. То есть я бы сказал, что сильно философский вид складывался из Инфанта.
Но не горгонный его вид окаменил мои ноги. А ясный и устремленный вид Пусика, так и плывущей рядом с Инфантом, притираясь плечиком к его плечу, локотком к локтю, в своем застиранном милом халатике, надетом на непонятно что. Может быть, и ни на что вообще. И в носочках шерстяных на голых ножках, и в тапочках без задничка.
Я застыл, конечно, но голос мне еще не отказал, и я справил его в какие-никакие звуки:
– БелоБородина, – позвал я, – глянь.
Чего там – окаменевать, так на пару. И он тоже окаменел. Мы так и стояли, и окаменевали, пока эти двое нас не догнали.
– Пусик, – спросил я, – ты чего это? – А раз она не ответила, я переспросил: – Тебе не холодно?
– Нет, – ясно так, как колокольчик, отозвалась она.
Но я все же снял с себя куртку и укрыл ею Пусикины неширокие плечи.
– Может, он рапсодия какая? – спросил я у Илюхи, возвращаясь к его недавней аллегории и указывая глазами на Инфанта.
– Не, – засомневался Илья, – он реквием. Похоронный.
– А бывает так, что реквием становится у женщины любимым музыкальным произведением? – засомневался я.
– Не знаю. Видишь, бывает, – предположил музыковед Б.Б, кивнув на женщину. – Да и вообще, есть много в этой жизни, даже повседневной, друг мой, Розик, что не понятно ни нашим, ни даже ихним мудрецам, – прошпарил Илюха из классики, беззастенчиво демонстрируя, что он не только музыковед, но и литературовед, по-видимому, тоже. Особенно шекспировед.
И я принял классическую цитату и одобрил ее.
Инфант же ничего не понял да, и не мог понять, да и не стремился. Еще и потому, что не подвластны были ему тонкие нюансы музыкальных терминов и стихотворных цитат.
– Ну чего? – не вмешиваясь в наши переговоры, спросил Инфант. – Может, ко мне двинем?
И хотя формулировка снова прозвучала как вопросительная, сейчас к ней примешалось куда как больше бодрого утверждения. И потому мы сразу засомневались.
– Сколько осталось? – спросил Илюха, косясь на портфель.
– Не знаю, не считал, – не соврал я. Но предположил: – Штуки три, четыре небось.
– Ну чего, может, действительно заглянем в логово людоеда? – выразил общее стремление Илюха, указывая глазами, естественно, на людоеда.
А людоед пожирал нас трогательными, печальными, понимающими глазами. И почему-то тихо улыбался.
И мы согласились. Видимо, жило в нас ожидание, что ночь еще не исчерпана, что она предвещает, что можно из нее еще чего-то выжать. Что жалко вот так безобразно ее упускать.
Пусика никто не спросил. С ней, похоже, вопрос был решен и без нас.
Глава 13
Пятнадцать минут после кульминации
Инфант, как я уже говорил, жил на какой-то Ямской-Тверской. Идти туда оставалось теперь уже минут пятнадцать, и мы все эти пятнадцать минут так и рассекали по Москве – впереди мы с Илюхой за милой беседой, все еще слегка озадаченные происшедшим. Позади Инфант с Пусиком.
И хотя вид у Инфанта по-прежнему был пусть и не роденовского, но все равно мыслителя, мучающегося над загадочной сутью бабской натуры… Тем не менее и он сам, и Пусик, и даже я, и тем более Илюха наверняка знали, чем все это закончится часика этак через два.
А если кто еще не догадался, то подскажу: страстью, и клятвами, и признаниями все это закончится. Может быть, даже девичьей слезой. Но счастливой, вполне удовлетворенной слезой.
Небольшая Инфантова комната в коммуналке представляла из себя, ну, если не минное поле (взрываться там было особенно нечему), то скорее археологические раскопки – сделаешь шаг в сторону и наступишь на что-нибудь археологически ценное, на какой-нибудь памятник старины. Дело в том, что в глубине своей сиротливой души Инфант всегда чувствовал себя антикваром.
Впрочем, иногда он самопожертвенно наводил порядок в своей комнатке, но навести там порядок было возможно, только отдав комнату на разграбление какому-нибудь татаро-монгольскому нашествию. Я имею в виду тот счастливый случай, когда все было бы начисто вынесено. Но для такой большой удачи требовалось, чтобы весь этот так называемый антиквариат нашествию приглянулся. А такое представлялось невозможным.
Тем не менее порядок приводил к тому, что тропинка, выбитая в сомнительных предметах сомнительной старины, несколько расширялась, и хоть и зигзагами, но подводила к кофейному столику. Столик только по традиции назывался «кофейным» – готов поспорить, что запах кофе был ему незнаком и даже чужд. В принципе, если исходить из функционального своего применения, он должен был бы называться «винным столиком». Так как винных бутылок с красным сушняком он на своем веку познал неисчислимо.
С двух противоположных от столика сторон было втиснуто по креслу. А если двигаться по тропинке дальше, то через два шага она приводила к дивану-кровати. Который в разложенном, кроватном своем состоянии выглядел впечатляюще и звался в народе – вертолетной площадкой.
Первоначально мы подумывали сравнить его с самолетной аэродромной дорожкой, но техника безопасности в нашем деле – превыше всего. Испугались мы больших разгонных авиаскоростей и возможных лобовых столкновений. И поэтому решили ограничиться вертолетными, строго вертикальными подъемами и спусками.
Получалось так, что каждая наша остановка в тот вечер начиналась одинаково, – на стол выставлялись бутылки французского красного. Но не так ли все и было задумано с самого начала?
Впрочем, сейчас, соскучившись по стабильности жилья и найдя его в Инфантовой заваленной складской квартире, мы как-то уж очень яро принялись и нажали. И, может, не рассчитали слегка, что, может быть, даже и хорошо – не всегда ведь рассчитывать. Тем не менее просчет этот как раз и повлиял на наш происходящий разговор.
– Вот ежели, – сказал я, – за единицу измерения человеков принять мужчину, что и следует сделать, то получается, что женщина – не человек.
Друзья мои понимающе кивнули, и только Пусик промолчал. Что было обидно – вот так, на глазах, лишиться оппонента. Без оппонента какая ж это дискуссия? Но в принципе, когда невтерпеж, можно и без оппонента.
– Я вот, – развивал я, – совсем не против женщин, наоборот, абсолютно «за». Я не отрицаю за ними мыслительных свойств и чувственных свойств тоже совсем не отрицаю. Более того, давайте признаем, они наверняка впереди в разделе интуиции и по всяким другим телепатическим и телегенным делам. Ну много всякого, чем они наделены в избытке не хуже нас самих. А порой и лучше. Просто я хочу сказать, что если мы – человеки, то они – нет. В гуманоидстве я им не отказываю, может, они и гуманоиды. Но не человеки.
– Старикашка, – прервал меня Илюха, – осади, догадка твоя принята, оценена. Хорошая догадка. Ты не нагнетай только. Переходи к следующей теме. А если завершил – тогда давай наливай лучше.
– Будет тема, – пообещал я и приготовился продолжить.
Но тут, слава Богу, вмешалась Пусик.
– А если, – предположила она, – за единицу измерения человека принять женщину?
Вот это был неправильный подход. Изначально в корне неправильный. Но я не стал осложнять и потому вообще не ответил. Вернее, ответил, но мягко так:
– Ты, Пусик, извини меня, конечно, за прямоту, может быть. Но ты, Пусик, на единицу измерения не похожа. Ни на килограмм, ни на ампер, ни на метр. Ты даже на децибел не похожа.
– Не, на метр она точно не похожа, – согласился Инфант, удовлетворенный моим отрицанием, и благодушно сгреб Пусика за плечи, и навалил на себя. – Не, для метра ты больно выпуклая.
Пусику перемена в Инфантовом настроении, видимо, показалась куда важнее дискуссии, и она удовлетворенно вздохнула. Громко вздохнула, так, что мы все услышали.
– У меня приятель один есть на работе, – самовольно вмешался Б.Бородов. – Он со мной не так чтобы откровенен, но по пьянке рассказывает кое-что. Хороший вообще малый, прямой, без хитрых, как бывает, знаете, изъянов. Я люблю таких. Так он мне однажды историю забавную рассказал.