Японцам не позволялось заходить в «Эрни Пайл», но иногда исключение делалось для тех, кто работал на нас. И я решил взять с собой Нобу, коридорного из отеля «Континенталь», на представление «Микадо». Нобу был бледным молодым человеком с длинными черными волосами и жилистым телом боксера-легковеса. Он убирал наши комнаты и чистил нашу обувь, всегда стараясь сделать так, чтобы утром она стояла перед дверями наших комнат, и в то же время это был молодой человек весьма замечательный: перед тем как вступить в эскадрилью камикадзе летом 1945-го, изучал французскую литературу в Токийском Императорском университете. Два его лучших друга погибли во время самоубийственных атак на Окинаве, и он понимал, что у него нет другого выхода, кроме как последовать их примеру. Его жизнь спасла капитуляция Японии, правда, эту тему мы с ним никогда не обсуждали, потому что он чувствовал себя неловко. Куда больше ему нравилось болтать со мной о Марселе Прусте, которого мы оба страстно любили и которого он читал на французском.
До этого я видел «Микадо» всего один раз — в киноверсии с Денисом Деем в роли Нанки-Пу. Случилось это конечно же в «Люксоре», в Боулинг-Грин, — в мире, как мне казалось, страшно далеком от мира Гилберта и Салливана. Но ничто, уверяю вас, ничто, даже мои самые сумасшедшие фантазии, не смогли подготовить меня к той сумасбродной роскоши, которую я увидел на представлении в «Эрни Пайл». Сам Микадо, высокий и очень толстый английский майор, появлялся на фоне задника с ярко-розовыми цветами вишни над золотым мостом, наряженный в длинные, широченные панталоны из золотой и синей ткани. Пу-Ба, Ко-Ко и Пиш-Туш, которых играли английские и канадские офицеры, были одеты в кимоно, позаимствованные из Имперского суда. Шитые на людей куда ниже ростом, эти кимоно едва доходили до их мощных икр, выставляя на всеобщее обозрение ярко-розовые колготки. Хористов набрали из певцов Японского Баховского хора, которые никогда в жизни не исполняли Гилберта и Салливана, и те привнесли в «Микадо» торжественность «Страстей Христовых», что было весьма необычно, хотя и не совсем к месту. Актеры, исполнявшие главные роли, петь не могли совсем, кроме Нанки-Пу, который вопил прерывистым фальцетом, так что игру актеров скорее затмевало богатство их костюмов. Но зрители готовы были аплодировать чему угодно, особенно после того, как хор японских придворных, бросив свои диковинные веера, затянул «Если хочешь знать, кто мы»:
Мы японские джентльмены:
У нас много дивных ваз,
Чудных ширм и вееров,
Лица — в красках всех цветов, —
Мы чудны и необычны
И почти что неприличны,
О-о-о-о-о!
Вскоре я заметил, что Нобу не разделяет всеобщего веселья. Его лицо застыло в каменном презрении, которое сменилось тревожным смятением, когда Лорд Верховный Палач, весьма привлекательный канадский лейтенант, запел о «нашем великом Микадо, добродетельнейшем из всех», издавшем указы, в которых «все, кто кокетничает, смотрит похотливо или подмигивает, немедленно должны быть обезглавлены, обезглавлены, обезглавлены…».
Мы вернулись в отель в болезненном молчании. Я был слега раздосадован на Нобу и немного сконфужен из-за того, что пригласил его пойти со мной. Совершенно ясно: я допустил социальную оплошность. В гостинице он сухо поблагодарил меня за чудесный вечер и сразу пошел к себе. Я не мог отпустить его просто так и спросил, в чем проблема (как будто бы я не знал). Он обернулся ко мне и сказал: «Вы правда считаете, что мы так смешны?» Я не знал, что ответить. Мои возражения, что «Микадо» ничего общего не имеет с настоящей Японией, прозвучали бы слабо, а для него, без сомнения, еще и неискренне. Тогда я сказал: «Наверное, мы кажемся вам очень странными…» Это разозлило его еще больше.
Долгое время мои отношения с Нобу оставались весьма прохладными. Конечно, он был исключительно вежлив и продолжал заниматься своими обычными делами, убирая комнаты и драя обувь, но поздних ночных разговоров о бароне Шарлю и герцогине Германтской мы с ним больше не вели. Я подбрасывал ему добавочные порции чая «Ритц» и супов «Вельвита», чтобы он отнес их своей семье, и он принимал их только потому, что обязательства перед семьей (и голод) брали верх над гордостью. Но все мои попытки растопить лед неизбежно натыкались на угрюмое молчание. Пока однажды, совершенно неожиданно, я не нашел записку, просунутую мне под дверь. Это было стихотворение, переведенное Нобу на английский. Оно называлось «К Сидни-сану»:
Еще мгновение, мой друг,
И мы бы смотрели с тобой
На цветение дикой вишни
На склонах горы,
И я не был бы так одинок.
Под стихами стояла подпись: «Японский джентльмен». Позже я узнал, что это было известное стихотворение из антологии «Манъёсю».[30]
Кабинет генерала Уиллоуби был необычно роскошным для армейского офицера. На полу лежал толстый персидский ковер, а в застекленном шкафу красовались изящные фигурки из мейсенского фарфора — танцующие дамы и пастушки. На отполированном до блеска столе красного дерева стоял небольшой бюст немецкого кайзера. Это казалось немного странным, но я для себя объяснял это типичной эксцентричностью профессионального вояки.
Говорил Уиллоуби мягко, с едва уловимым иностранным акцентом, как европейские аристократы в голливудских фильмах. Он был очень похож на актера Рональда Коулмэна. Осведомившись о своем друге, господине Капре, генерал спросил, хорошо ли я устроился в Токио. Я рассказал.
— А… отель «Континенталь»! — сказал он. — Непритязательный, как мне говорили, но вполне ничего, не так ли? А как насчет вашей работы? Она вам нравится?
Я сказал ему правду. Что печатать на машинке и стенографировать, конечно, для начала совсем неплохо, но я бы очень хотел быть вовлеченным во что-нибудь более захватывающее.
— И что же это может быть, позвольте задать вам столь дерзкий вопрос?
Я ответил, что хотел бы заниматься культурными контактами. Наверное, из-за мейсенских фигурок я вдруг решил, что здесь меня должны понять. Легкая гримаса его красноватых губ показала, что здесь все не так, как я предполагал.
— Держитесь подальше от культурных контактов, господин Вановен. И от всех этих разговоров, что мы якобы несем японцам демократию, господин Вановен. Quatsch, все это — quatsch,[31] уверяю вас! У них своя культура, древняя культура. А что нужно — и нужно не только здесь, смею добавить, — так это дисциплина и порядок. Мы должны быть с ними твердыми и честными… да, твердыми и честными! — Его рука тяжело опустилась на стол, будто давая деревянной поверхности хорошую затрещину. — Они все делают по-своему, вы понимаете? Индивидуализм и тому подобная чепуха для восточного разума не годятся! К сожалению, среди нас слишком много тех, чьи помыслы устремлены на создание всяческих неприятностей. Эти ловкие евреи из Нью-Йорка… они думают, что приедут сюда и сразу скажут нам, что делать. Что ж, я вам скажу, молодой человек: генералу от них ничего не надо, ничего! Да, иногда он бывает слишком добр. Он относится к азиатам, как к детям. Но вся эта революционная чепуха должна быть уничтожена на корню! Поэтому держитесь подальше от культуры, Вановен. Это для евреев и коммунистов. У азиатов своя собственная культура, культура воинов. Для нас будет лучше, если мы будем учиться у них, чем импортировать всякую еврейскую дрянь из Америки.
Я вел себя как всегда, когда начинали говорить о евреях. Тупо смотрел в никуда и старался перевести разговор на другую тему. Мой отец был из еврейской семьи, хотя от еврейства в нем осталась лишь неизменная раздражительность на Рождество. Для меня это ничего не значило, и я не собирался выкладывать Уиллоуби всю подноготную моего папаши. Сказал лишь, что я точно не коммунист и очень хочу научиться чему-нибудь в Японии. И буду счастлив работать в области культуры или образования, даже если нужно будет начать с самых низов.
Его искривленная губа выражала полнейшее отвращение, словно генерал заметил таракана, бегущего по полированной поверхности его стола. Я никогда не обсуждал это с кем-либо, но в дальнейшем не переставал удивляться, как такой филистер мог быть другом господина Капры.
— Итак, — произнес он, закатывая глаза так, будто собирался с духом для решения непосильной задачи. — Если Фрэнк послал вас ко мне, значит, вы еще не совсем прогнили. Поймите, что я ничего не обещаю. Ничего.
Две недели спустя я уже работал в отделе гражданской цензуры. Официальной целью нового порядка, который ВКОТ насаждал в Японии, было следить за тем, чтобы японцы выучили все о пользе демократии и свободе слова, но в определенных границах. Нам же поручалось следить за тем, чтобы эти границы не нарушались. Но поскольку мы не желали, чтобы нас считали цензорами, то и контору нашу редко называли ее официальным именем. Для всех вокруг мы были просто подразделением гражданской информации. Не хочу, чтобы у вас сложилось о нас впечатление как об отъявленных циниках. Скорее уж сам генерал Уиллоуби был исключением в своем открытом презрении к ценностям, которыми мы пытались поделиться с японцами. Мы же в те дни были молоды и полны идеалов. Вытащить побежденную нацию из феодального прошлого казалось нам наиблагороднейшей задачей в истории человечества. Вместо того чтобы подчинять завоеванный народ, мы будем освобождать его. Вот почему мы дали японским женщинам право голосовать на выборах, выпустили политзаключенных — в основном коммунистов — из тюрем, поощряли японцев создавать профессиональные союзы и следили за тем, чтобы в школьных учебниках пропагандировалась демократия, а не милитаризм. С большим облегчением японцы поняли, что мы не собираемся на каждом шагу насиловать их жен и дочерей, а мы облегченно вздохнули оттого, что они не будут набрасываться на нас из-за каждого угла и кромсать самурайскими мечами. Таким образом, если мы очень сильно желали стать их учителями, они по меньшей мере так же хотели стать нашими учениками.