— Илья Борисович, — произнес я, раскинувшись в павлиньем кресле перед камином, потягивая вино и заранее предвкушая эффект своих слов, — не примите это на свой личный счет, но мне, в связи с моими изысканиями, хотелось бы знать, что именно происходило между Вами и Сергеем Залмановичем Меерсоном на отрезке Месхет — Атузы в марте 1937 года?
— Молодой человек, вы нахау, да, нахау! Вы мне в сыновья годитесь! Впрочем, я люблю нахаов. Нюх у вас прямо-таки собачий. Извольте, только учтите: много будете знать, скоро состаритесь, скоро состаритесь.
Он заговорил о довоенных, почти доисторических, годах, о людях в начищенных мелом парусиновых туфлях и рубашках апаш, о деревушках с татарскими названиями, за точность которых не ручался. Это было так далеко, что казалось еще более отвлеченным, чем те сухие данные, математические в разных смыслах слова, которыми я оперировал до сих пор. В то же время дистанция исчезла: действующие лица предстали не загадочными титанами, пусть подлежащими развенчанию, а нелепыми в своих странностях молодыми упрямцами. Ожили, как будто выпущенные из бутылки, реплики и жесты полувековой давности, когда меня еще не было на свете.
…Вот Меерсон заходит за ним. Одна нога, левая, у него немного короче, он двигается неровно, но стремительно, как бы вприпрыжку. Он в заграничной альпинистской куртке, к которой я неожиданно для себя приставляю изящную головку В. И. Беседуя на научные темы, они переваливают в Атузы. Дальше… дальше Меерсон следует один!.. Через несколько часов они снова сходятся в атузской чайхане и пускаются обратно. Француженку И. Б. видит мельком (Меерсон не любит знакомить своих знакомых) и очень ей сочувствует. О цели экспедиций за Атузы, ширмой которым служит он сам, он не спрашивает. Но из случайного разговора с пастухом выясняется, что речь может идти только об ауле Ак-Су, замыкающем долину. Кольцо сжимается…
Меня защемило чувство безжалостной реальности происходившего тогда в Месхете, а заодно и позднее, в моей собственной юности, — всего того, что держалось глубоко на дне, взаперти, и искусным маскарадом, если не прямой сублимацией чего были мои научно-детективные игры. В образовавшуюся щель стали просачиваться воспоминания, особенно об одной весне в Мисхоре. Воспоминания нелестные и настолько прочно забытые, что ассоциация с ними, как ни странно, ни разу не возникала у меня по ходу меерсоновских штудий. Но теперь, вместо того, чтобы записывать или хотя бы изо всех сил запоминать услышанное, я ловил себя на том, что слежу за прокручивающимися в другой половине сознания картинами.
…Мы с Федей решили поехать в Крым не в сезон, чтобы избежать толкучки, и взяли с собой работу, каждый свою висевшую над душой диссертацию. Купаться было холодно. Мы гуляли. Воздух был полон света и влаги. Цвело иудино дерево — множеством фиолетовых цветов, сидевших без листьев прямо на мокрой черной коре. Все напоминало декорацию, до сих пор пытаюсь понять, почему. Разумеется, яркостью. Еще тем, как вечером праздничные толпы прогуливались между выхваченными из темноты соседними домами — словно на сцене с дворцами Монтекки и Капулетти по краям. Понятно было, откуда Грин взял свои Зурбаганы.
В первый же день мы наткнулись на знакомого, Владика Каширина. Он сидел на земле, среди небольшой рощицы над пляжем, с книгой на узловатых коленях, и смотрел на море. Его ноги в длинных трусах двумя жердями нескладно лежали на прошлогодней хвое. (Я вспомнил о нем много лет спустя, посмотрев в Париже «Кентерберийские рассказы» Пазолини; Ренессанс, особенно английский, как-то предполагает контакт человека, причем человека неприглядного в своей телесности, с травой, камнями, голой почвой.)
— Ты здесь один?
— Не хватало еще супругу сюда таскать.
Его жена училась с нами (он был старше, но мы вместе ходили на семинары к В. И.) и была, как я теперь ясно вижу, настоящая красавица, высокая, румяная, со сверкающей кожей и зубами. Но тогда я этого не понимал. Мы принадлежали к разным компаниям и за все пять лет не обмолвились ни словом. Однажды на вечере мы оказались рядом, я, наверно, задел ее плечом, и она, решив, что я ее приглашаю, мгновенно, как балерина, повернулась ко мне, уже с сияющим лицом и поднятыми руками, готовыми для танцевального объятия. Я извинился, и она на той же пружине отвернулась обратно… Ее-то и высмотрел на нашем курсе Каширин. Заученность объятий его не остановила — он, видимо, знал, как в них войти и как выйти.
Мы с Федей много работали и гуляли вдвоем по окрестностям, ни с кем не знакомясь. Помню любопытный взгляд некой Нины, с которой мы здоровались, пересекаясь по несколько раз в день, но не сближались, и ее полу-вопрос: «A вы, мальчики, вообще что?!» Будучи старше нас, она как бы не могла ни на что особенно претендовать, и ее бескорыстный выпад задел меня тем больнее. Федя по своему обычаю ничего не заметил.
Мы совершили давно планировавшуюся поездку в Ялту, но затем Федя стал собираться туда вторично, уже без меня, разъяснив, что не обязательно все всегда делать вместе. Он уехал, я провел день в одиночестве, а вечером, мысленно приговаривая: «Ну, погоди, я тебе покажу Ялту!» — отправился на танцплощадку. Меня снова поразила театральность окружающего: чернота воздуха, свет прожекторов, пестрота одежды и загорелых лиц. Краем глаза я заметил деловито перемещавшегося в толпе Каширина и вспомнил его слова о том, что он каждый вечер выходит сюда, как на охоту. Недалеко от меня стояли две подружки в одинаковых черных плащах, одна блондинка, другая брюнетка, повульгарнее и с кавалером. Переглянувшись с блондинкой, которой мужчины, видимо, побаивались, я подошел. Танцевать с ней было одно удовольствие: упруго опираясь на мою руку своей сухой кистью, она с легкостью двигалась и поворачивалась. Ее звали Ванда, кавалера у нее не было, и им стал я.
Федя вернулся мрачный, но через пару дней поехал опять, укрепив мое предположение, что тут замешана женщина. Меня это, впрочем, не касалось. Днем я играл с Вандой в настольный теннис, а вечером допоздна гулял в субтропическом парке, где между поцелуями все больше узнавал о ее польском происхождении и сложностях семейной жизни. С удивлением я констатировал, что начинаю к ней привязываться.
После третьей экспедиции в Ялту Федя заговорил об отъезде. Купаться нельзя, пейзаж себя исчерпал, я не уделяю ему никакого внимания, а работать можно и в Москве. От меня, видимо, ожидались возражения, и я стал умолять его не уезжать, расписывая трудности доставания билета и клянясь, что если он останется, я буду в полном его распоряжении — «как в начале». Но все было напрасно, и с первым утренним автобусом он укатил. В Ялте ему предстояла пересадка до Симферополя, откуда шли поезда.
Наступившее — одиночество? освобождение? — я решил отметить, устроив в полностью отошедшей ко мне комнате небольшую пьянку вчетвером, мы с Вандой и подруга с кавалером. Последний являлся владельцем редкого в те времена транзисторного приемника, обеспечившего музыку; мы ели, пили, танцевали, обнявшись в полутьме. Все развивалось как по нотам. Подруга Ванды и ее знакомый, между которыми дело давно было на мази, должны были пойти к нему, и я чувствовал, что Ванда склоняется к идее остаться у меня.
Неожиданно на лестнице раздались шаги. Подумав, что это хозяйка, я бросился зажигать свет и у двери столкнулся с Федей. На его лице была страшная усталость, которая моментально сменилась гримасой ненависти к увиденному. Гости стали прощаться. Я проводил Ванду до дома, но был отправлен назад. Когда я вернулся, у нас было уже темно.
Утром я услышал историю Фединых транспортных мытарств, а на закуску — напоминание о моей клятве верности. Сам не знаю, почему, я тут же подтвердил ее. Не знаю — и сегодня, четверть века спустя, продолжаю недоумевать, под давлением какой силы я с готовностью объявил Ванду бессмысленной красоткой, внимание которой ничего для меня не значит по сравнению с нашей дружбой и общностью интересов.
Мы возобновили прежний образ жизни, в котором я теперь должен был находить тайные ниши для встреч с Вандой. Поймав меня на этом, Федя уже не ссылался на наш уговор, а разражался сарказмами по адресу моих поверхностных вкусов, а заодно и женщин вообще.
Спасение пришло в лице Нины, встреченной где-то на полпути между Федей и Вандой. Она спросила, где же второй из попугайчиков-неразлучников, и я тут же выпалил, что он как раз спрашивал о ней и жалел, что редко ее видит. Дальнейшее было элементарно. Переданный ею иронический привет я превратил почти что в признание в любви, и на следующий день мы уже втроем загорали в уединенной бухте. Нина оказалась плотной, крашеной, веселой женщиной, по профессии врачом, и я заранее полу-завидовал Феде. Моя роль свелась к тому, чтобы, время от времени незаметно бросая камешки то в одного, то в другого, направлять разговор в игривое русло. Наладив дело, я бежал на поиски Ванды.