Он вспоминал свой восторг при рождении маленькой Терезы, совершенного чудо-ребенка, она почти не плакала, а плавать научилась раньше, чем стоять на ножках. Порой Тереза путала его с матерью, искала грудь, и тогда, чтоб ее успокоить, он давал ей пососать палец.
Лазаро припомнил, как сынок Альфонсито, впервые увидев жабу пипу, тыкал в нее пальчиком, точно безмолвно спрашивая: «Папа, почему она плоская?» – совсем еще кроха, а уже знал, что жабам полагается быть жирными и большими. Лазаро объяснил малышу, что эта такая жаба, тонкая, как лист камыша, и «sapo»[37] стало первым словом, которое попытался произнести Альфонсито.
«Я теперь безобразнее жабы, – думал Лазаро и плакал в своем забытьи. – Я уже и не мужчина, – говорил он себе, – у меня выросли груди, а яйца отсохли. Человеческого только волосы на голове и остались. Раймунда, ведь я был прекрасен, как ты, и ты любила меня». И он снова оказывался в постели с Раймундой, в избушке на сваях, которую они вместе строили, крепя лианами к деревьям, а за окном шел дождь, кричали обезьяны-ревуны, вдали красным огнем, украденным у богов, светились во мраке глаза кайманов, и дельфины пели друг другу песню, когда начинался прилив.
Дионисио без устали разыскивал на побережье укромные местечки. Он ловко и уверенно карабкался вверх-вниз по каменистым склонам – как все, кто вырос в сьерре и детство провел на фантастическом приволье. Ему удалось отыскать два прохода с утеса к маленькой бухте, куда они приплывали на лодке.
На вершине утеса, посреди некогда прекрасного, ухоженного сада, теперь заброшенного и превратившегося в дикие заросли, Дионисио обнаружил старый колодец; у сохранившейся изгороди громоздилась куча ломких костей – иссеченных непогодой ослиных челюстей. Зловещее зрелище; лишь много времени спустя, после объяснений Педро, Дионисио вспомнит эти кости и поймет, что видел следы обряда сантерии.
Берег покрывала блестящая белая галька – ее столетиями таскало откуда-то неторопливое прибрежное течение. В утесе образовалась пещера, метра четыре в глубину; вход прикрывали два массивных камня, под ними плескалась вода. Поначалу Аника ныла, что тяжело спускаться по устрашающему обрыву, да еще Дионисио, с легкостью преодолев спуск, подтрунивал над Аникиным робким продвижением. Но когда она спустилась, ее привели в восторг и утес, и пещера, что напоминала чрево самой Пачамамы.
Они разделись догола – нет ничего свободнее, восхитительнее и сладостнее, чем поплавать нагишом в теплой воде, а потом сохнуть на солнышке. Невероятная, безудержная радость пробудилась в них.
Дионисио вышел из моря, точно Посейдон, увешанный водорослями и зачарованный песнями нереид, запрыгал по камушкам и увидел раскинувшуюся в забытьи обнаженную Анику. Мягкие рыжеватые волосы блестели на солнце, беззащитно бледнела грудь, губы шевелились во сне – ей грезилось все, о чем она так и не сумеет ему сказать.
Дионисио благоговейно лег рядом, дал солнцу высушить соль, и жар, пропитав тело, принес с собой возбуждение. Дионисио приподнялся на локте, склонился и поцеловал возлюбленную, рукой блуждая по нежным склонам и равнинам ее тела. Во сне она крепко сжала его руку, и обоих затрясло от желания. Не сговариваясь, Дионисио и полусонная Аника схватили подстилки и нырнули в «чрево Пачамамы».
Поглощенные нежным слиянием тел, они смаковали каждое движение и касание, и глаза Аники распахнулись: она поняла, что зачала его ребенка. Ее затопили радость и печаль; радость – в ней навсегда останется частичка любимого, печаль – оттягивать расставание больше нельзя.
Ни слова не говоря, Дионисио с Аникой лежали, крепко обнявшись, и вдруг Аника заметила, что они не одни. В бухте появилась шлюпка, груженная корзинами с омарами, а ближе к берегу по горло в воде стоял потешный человечек с лысой, как коленка, головой и наблюдал за ними.
Дионисио поднялся и, как был голый, вышел из пещеры. Помахал соглядатаю и крикнул:
– Привет, человече! Скажи, какие возникают чувства, когда видишь величайшее из восьми чудес света?
Лицо плешивого любосластца смешно перекосилось от испуга, он пристыженно отвернулся и поплыл к лодке, а Дионисио вернулся к Анике и сказал:
– Мне жаль тех, кто нас не видел. Тот мужик – единственный счастливчик!
По дороге домой Анике вдруг очень захотелось шоколада – желание, которое она будет испытывать всю беременность. Дионисио остановил мотоцикл перед лавкой с покосившимися хворостяными стенами и издевательской вывеской «Харродз».[38] Растаявший шоколад превратился в липкую коричневую жижу, и Аника с жадностью слизала его с золотинки, которую потом свернула и спрятала, намереваясь положить в шкатулку, где всю жизнь будут храниться памятки о Дионисио.
За ужином в ресторане Аника пыталась поделиться сокровенным, будто могла склонить Дионисио к своим убеждениям и избавить от безысходности, которую материалист испытывает перед лицом трагедии. Она говорила, что верит: покойная мать следит за ее жизнью, руководит ею, чтобы всегда все выходило хорошо. Говорила, что есть разница между роком, провидением и судьбой, что провидение может одолеть рок и привести жизнь к предначертанному судьбой. Аника помолчала, ожидая реакции, но Дионисио хотелось говорить лишь о том, как смешно они застукали лысого, который подглядывал. Аника сдалась и умолкла, грустно размышляя о том, что придется сказать дома, и хватит ли у нее сил пережить время, пока провидение станет одолевать рок.
У Аники не хватило духу заговорить сразу, и потому она отправилась делать набросок колоколенки небольшой церкви, размышляя при этом, куда же подевался Господь, отчего молчит, почему так бессилен и нерадив, почему не устраивает счастья на земле. Дионисио догадался, где искать подругу, и принес ей инжиру. Не дождавшись от боженьки-морфиниста интереса или заботы, Аника закончила набросок, и они с Дионисио пошли гулять – бродили по холмистым переулкам, сквозь заколоченные окна смотрели в заброшенные дома, полюбовались огромными осиными гнездами и зашли в маленький грязный бар. Они впитывали напоследок аромат замусоренного городка с его непостоянными прелестями и бестолковым духом наживы.
Когда вечером Дионисио вышел из душа, Аника, откинувшись на спинку кровати, в задумчивости сидела на импровизированном двуспальном ложе.
– Милый, я несчастна, – бесцветно произнесла она.
Дионисио, надевая брюки, застыл, не до конца просунув ногу в штанину.
– Прости, о чем ты?
Аника прикусила губу и пустилась в безнадежное предприятие по исполнению задуманного без вранья:
– Просто я несчастна.
Дионисио отчетливо понял, о чем она, поскольку его уже терзали ясные, прозрачные, как горная вода, предчувствия, от которых он так и не смог избавиться.
– То есть ты бросаешь меня, любимая, – Дионисио опустился на кровать рядом с Аникой и, улыбнувшись, заглянул в ее загнанные, встревоженные глаза.
– Я не вижу другого выхода. Ничего не поделаешь. Сердце оборвалось, в душу вполз безотчетный ужас.
Какое-то время Дионисио сидел оглушенный, потом опустил голову и очень тихо спросил:
– Скажи, что я сделал не так?
Аника обняла его за шею:
– Ты здесь ни при чем. Все дело во мне.
У Дионисио под ложечкой взорвалась и медленно расползлась тошнотворная парализующая пустота. Оба не помнили, сколько времени просидели так – молча, мысли бессвязно скачут, ни на чем не сосредоточишься. Потом Дионисио обхватил живот руками и стал раскачиваться взад-вперед, в ужасе отчетливо припоминая, как прежде в моменты страшного горя судорогой сводило мышцы, перехватывало дыхание и, скрючившись, давясь и хватая воздух ртом, он лежал на полу и молил безразличного Бога, в которого не верил, смилостивиться и ниспослать ему смерть. Он застонал – чудно, будто стонет кто-то другой, – закрыл лицо руками, и, наконец, горячие слезы потекли сквозь побелевшие пальцы. Аника его обняла, и он говорил, говорил, говорил. Во всех подробностях он поведал свою печальную историю: за что ни возьмется, все начинается добрым знаком, а заканчивается катастрофой; глубоко внутри он чувствует себя полнейшим неудачником; вся его показная мужская удаль и интеллектуальное превосходство – постыдный обман, и однажды, поняв это, он пытался покончить с собой; он знал, когда-нибудь этот день настанет, ничего не осталось, никогда ничего не будет, даже золото в его руках превращается в труху.
– Ты плачешь не по мне, – мягко сказала Аника. – Ты скорбишь по жизни.
Дионисио взглянул на нее заплаканными глазами и ответил:
– Вот видишь, Зубастик, меня снедает жалость к самому себе.
Отстраненно, еще не осознав мучительного горя поступка, что ей пришлось совершить, Аника потянулась к Дионисио и поцеловала его.
– Иуда, – сказал он.
– Ты был моим возлюбленным, – проговорила Аника. – Ты – лучший мужчина в моей жизни.