Видимо, от удара я потерял остатки сознания, потому что, когда очнулся, никого в комнате, кроме меня и Кати, не было. Мы лежали, обнявшись, в мелкой воде, будто на отмели, до которой долго добирались вплавь. Вода была розовой от заката. От его цвета немело все тело, особенно левая рука. Катя беззвучно плакала. Ее веки немного припухли, а глаза от слез, казалось, увеличились и влажно блестели спокойным синим светом.
– Ты чего плачешь?
Она отстранилась, взяла мою руку и, осторожно вынув из воды, припала к ней, целуя порезы. Мое исчезновение остановилось.
Я стал снова способен удерживать себя во внешнем, и вид комнаты, полоненной наводнением и скопищем дикого беспорядка, постепенно прояснился в моем набирающем силу резкости зренье.
В нем мы – сначала беспомощно и ожесточенно, как брошенные штормом на мелководье большие рыбы, барахтаясь и извиваясь, вместе пытались освободить от одежды Катино тело – пояс халатика, бретельки, подвязки: все это еще больше запутала спешка – и далее, успокоившись, вытянувшись вдоль друг друга, стали медленно выплывать на глубину, уносимые лаской вслед за протяжными, стирающими различие прикосновениями.
Как ни удивительно, история эта, с наводнением и суицидальной истерикой, сошла с меня как вода с гуся: пару недель я проторчал в изоляторе под капельницей с глюкозой – и только.
Меня навещал Стефанов, заходила Катя, и даже однажды завился Кортез со всем своим кодлом. Интересовался самочувствием и корыстно желал скорейшего восстановления. Последнее, оказалось, его особенно беспокоит потому, что у Наташи в бюро как назло именно сейчас полный обвал с переводами: «бумажьный рашн драбадан», как неловко выразился Кортез (где он только этих выражений поднабрался?). В ответ я обещал ему сосредоточиться на выздоровлении и поблагодарил за «участие в моей столь благополучной участи»...
Кортез, конечно, не мог лично оценить моего подтрунивания, но находившийся тут же, как на подхвате, горбун мне этого не спустил. Ухмыльнулся странной смесью злорадства и улыбки (все-таки вызванной шуткой) и, подскочив ко мне, то ли мстительно ущипнул, то ли поощрительно потрепал за щеку. Я не сдержался и двинул его так, что, отлетая, он опрокинул капельницу. Игла, увлекаемая трубкой, повернулась под кожей, и я, озверев от боли, рванулся его добивать. Меня словили, и Кортез сам пожурил урода – погрозил пальцем и даже сказал, что велит его отшлепать, если он не прекратит своих ко мне безобразий. Горбун, поднимаясь с пола, раза два ожесточенно зыркнул на меня исподлобья, но, дослушав Кортеза, выбросил вверх руку, щелкнул каблуками и что-то зычно прохаркал в согласие.
Когда же все кодло, замыкаемое сестрой-хозяйкой, потянулось к выходу, я заметил, что Катя, обернувшись, взглянула на меня с одобрением.
Каким, однако, тяжким бывает полдневный сон! Похожий на обморок действительности, напрочь неспособный к воздействиям воли, он мучительно длится под стеклянной броней видения. Его хищное зренье бесчинно царствует в смутных границах непросыпа, и никак его ни приструнить, ни привадить... Такой сон похож на лист, чьи мучительные слова внезапно покрылись твердым, как хрусталь, невидимым льдом, и теперь писавшая их рука более не способна вмешаться в их дальнейшее происхождение: перо отстранено – не процарапать, и слова теперь пишутся сами собой, будто с той стороны прозрачности кто-то рукою водит чужой какой-то почерк, в котором ты силишься узнать свой собственный и... узнаешь. Страшнее может быть только то, что рука эта пишет. И вот, пока я прохлаждался под капельницей, накуролесив сверх всякой меры, стали мне сниться сны полуденные – чтоб медом, наверно, такая легкая участь мне не показалась. Измучили меня совсем, как я ни бодрился с утра пораньше. И спасу от них не предвиделось – всякий день смаривало как по часам – в полдень. Сплошная морока с этими снами открылась – снится страсть всякая, а что – как всегда, не помню.
Однако под конец, под выписку самую, все же приснилось мне кое-что с толком. Приснилось существенное, и потом я понял, что весь бред, что до того смутно ко мне в полдень пытался сквозь сон пробиться, как бы накапливал свой разбег – и наконец оформился смыслом.
Вот в какую он поместился загадку.
Странная штука – пропуск в нашем хозяйстве. Его не надо предъявлять, чтобы пройти, но нужно предъявить позже, по требованию, – и если в нем не указано, что ты имеешь допуск в то место, где тебя застали, то тебя оттуда выкинут. Таким образом, в самом понятии нашей пропускной системы кроется свербящий искус: не уловленный – не нарушитель.
О, сколько адреналина мне поставила в кровь эта идея!
После того как мне выдали пропуск на ограниченное передвижение (стряслось это в связи с началом моей деятельности в ведомстве Наташи), моим любимым развлеченьем стало представлять устройство пространства нашего Дома.
(Почему это не случилось раньше? До того у меня не было оснований на выдумку. Выдумка – дитя неполного знания. Полное знание и полное незнание бесплодны: все их дети – выкидыши.)
Часто я закрывал глаза и пытался усилием логического зрения достроить недостающие части в системе пространственных сообщений нашего места. Постепенно узлы моего представления, расшатываясь, но все еще не нарушая целостности, начинали вымещать за пределы своего объема участки возможного обитания: несуществующие области, зарождаясь, с благодарностью принимали в себя по зернышку от вероятности реального пребывания. Растущий при этом скелет связей таинственным способом – из простого устройства, чью суть можно было легко удержать в пяти пальцах, – начинал, стремительно множа свои сочленения, превращаться в сложный куст гигантского растения, которое, увлекшись собственным буйным ростом, но успев зацвести, вдруг вспыхивало от умственного перенапряжения, и в его пляшущем пламени какое-то время еще можно было различить живой силуэт некоего существа; увы, догорев и обмякнув, оно не оставляло по себе ничего, кроме исходного костяка, на который вначале я принимался лепить мякоть своего воображения.
Но, казалось бы, какая тут может быть загвоздка – Дом на первый взгляд вполне обыкновенный: громадный бетонный пень – круглое здание в пять этажей, на каждом – кольцевая система коридоров, вдоль которых комнаты расположены в шашечном порядке; кольца в пяти местах соединены радиусами – в некоторых их отрезках устроены холлы с креслами и телевизором; из каждого коридора имеется по четыре выхода на лестницы, обеспечивающие вертикальное сообщенье; система лифтов, балконы и указатели направлений отсутствуют как классы. Коридоры вдоль стен освещаются потайными светильниками, имитирующими дневной свет: он якобы проливается из переполненного желоба, подставленного под световую, ведущую наружу щель в стене, которая тянется на уровне выше среднего роста.
Вроде бы все просто, даже несмотря на некоторую мутящую понимание аляповатость. Загвоздка обнаружилась уже на третий день моих все менее осторожных вылазок. Она, как выяснилось, имела два таинственно сообщающихся источника – все мои последующие попытки представления устройства нашего пространства рушились как раз именно из-за того, что мне никак не удавалось понять, где же эти источники сообщаются.
Во-первых, самый центр Дома оказался недостижим: вдоволь накружившись по скучной обилием жилых помещений периферии, я решилтаки рискнуть отправиться к центру и, дойдя, как мне казалось, до упора, остановился – как муравей перед корабельной сосной – у ствола грандиозной шахты. Через обегающие ее по кругу круглые, напоминающие чердачные, окошки можно было головокружительно заглянуть вовнутрь.
Пространство шахты оказалось не пусто: оно все – от невидного сквозь буйную зелень дна до только предполагаемой взглядом верхотуры – было насыщенно какими-то ажурными и кружевными, как бы произрастающими из воздуха и самих себя конструкциями – перетяжками и лучами, лестницами и трапами, хорами и антресолями, висячими площадками и балкончиками, террасами и верандами. Вертикальное нагромождение этих деталей места одновременно усложнялось и оформлялось еще и тем, что все они тем не менее находились в обрамлении некой невероятной, прихотливо составленной, как букет, садовой композиции.
Среди аккуратных кудрявых островков яблонь, груш, слив, гнезд омелы, облепившей ветки акаций, олеандров и миндаля, ковров плюща, бамбуковых рощиц и высаженных розовыми подковами чайных кустов кое-где попадались крохотные прудики с кувшинками и ирисовыми сине-желтыми островками, зарешеченные цоколи и легкие инкрустированные беседки; на ближайшей ко мне площадке размещались несколько ульев – цветущее рядом облако шевелилось от пчелиного гула.
Все это было густо пронизано светом и тенью, заткано вьюнком и лиановым лимонником и походило то ли на медленный взрыв, взметнувший и теперь несущий, кружа, в поднебесье дачный поселок горной Аркадии, то ли на громадную воздухоросль, которая, подобно не укорененной в почве водоема водоросли, произрастала непосредственно из воздуха и несла на себе уютные места-прибежища, словно серебристые воздушные пузырьки, выделяемые фотосинтезом.