— Диночка, ну что тут спорить? — сказала Татьяна Родионовна. — Петя, конечно, прав. Я бы сгорела со стыда, если бы мне довелось увидеть тебя целующейся в толпе на улице.
— Глупости все это. Почему никто не хочет допустить хорошего: они любят друг друга? Почему только плохое?
А Петя Взоров рассмеялся и, миротворчески протягивая к ней руку, от которой она отстранилась, сказал уже с запалом в голосе:
— Ты сама говоришь глупости! Нужны же человеку сдерживающие начала! Говорим о свободе, а ограничиваемся сплошь и рядом обыкновенной бесконтрольностью. А это ничего общего не имеет со свободой. Свобода — понятие духовное, а вовсе не поведенческое. Как же ты это не понимаешь?! И я больше скажу: человек должен чувствовать ответственность вовсе не перед соседом и не перед товарищем по работе, а перед теми мертвыми предками своими, перед прадедами, дедами и отцами, которые лежат в могилах и уже ничего не могут тебе сказать. Ты как грибок над землей, над своим родом выпрыгнул и радуешься солнцу и дождику, говоришь что-то, что-то делаешь, а наши старцы истлели, но цепь-то жива, и ты последнее звено в этой цепи... Я вовсе не за дельфинью информацию от поколения к поколению, но я за память предков. Если бы мой прадед восстал сейчас из мертвых и увидел меня в теперешнем наряде, в этом пиджаке, в этом галстуке, в этих ботинках, он бы тут же, наверное, умер бы опять от страха. Не то чтоб не поверил, что я его правнук, а просто бы умер с перепугу, решив, что перед ним черт. Какой уж там правнук! Тут не о прямой информации речь, а о чувстве свободы и ответственности я говорю, вот о чем. Ведь говорили же раньше: не посрами отца. Это норма? Разве это плохо?
— А если отец сам плох, почему бы не посрамить?
— Глупенькая, так ведь это же не в бытовом смысле говорилось, а как одна из заповедей духовного поведения... Да и не сказал бы это плохой отец. Да и вообще, что значит плохой отец? Ушел от семьи? Сыну или дочери жизнь поломал? Но ведь сын и дочь все равно в страданиях тянутся в мыслях к отцу, а умрет он, и все ему простится. Нет, милая моя! Идея отца — великая идея, и ее нельзя походя переиначивать. В этом смысле, если хочешь, я религиозный человек, хотя и пo-своему понимаю: бог отец, бог сын, бог дух святой... Вот за этот дух святой я и молюсь, так сказать. А люди, которые в бездуховности живут, то есть сорвавшиеся с цепи, для которых друг дороже отца родного, тех я не люблю и не верю им совсем.
— Правильно, Петенька, — сказала Татьяна Родионовна, щурясь в блаженной, слезливо-розовой улыбке.
— Да нет, я... у меня нет никакой определенной системы, человек я тоже путаный, но если к тем двоим вернуться, то, конечно, тут Дина тоже права — они вроде бы и приятны в своей отрешенности и даже, я бы сказал, в смелости, но ведь мы не об этом... Я просто хочу сказать, что те многие, которые проходили мимо, которые, в общем-то, вели себя нормально, более свободны, чем эти двое возле витрины. Эти двое свою бесконтрольность принимают за свободу, потому что еще молоды и даже не знают, не подозревают о настоящей свободе. Это сложный, конечно, вопрос... Над ним бились великие умы, куда уж нам.
Демьян Николаевич, который все это время молчал, растопырив уши, как атакующий слон, спросил вдруг Петю Взорова, что называется в лоб:
— А ты сам свободен?
— Свободен, — ответил ему Петя Взоров. — Пускай я мало зарабатываю и не достиг того, чего я хотел, но ведь человеку самое дорогое дается бесплатно. А это я свободен выбирать: дружбу, любовь, труд или хотя бы наш странный разговор, поиски духовности и отрицание бездуховности. Все это и есть свобода человеческого духа. Если хотите, свобода интеллекта.
— Значит, по-твоему, есть люди и не свободные.
— Конечно. Если они еще не вышли из чисто материального мира. Они не свободны, если разум их ограничен обеденным столом.
— Но на голодный-то желудок...
— Я не об этом! Разве я против хорошего стола? Нет, конечно... Но человек должен преодолеть это притяжение и стать не только яблоней, но и садовником.
— Ну хорошо, а кто же будет поливать яблони? Кто будет окучивать, собирать плоды?
— Садовник.
— А плодоносить?
— Яблони.
— А как же тогда: «не только яблоней, но и садовником»? Что-то тут у тебя не получается.
— Все получается. Я ж говорил, человек — крохотная клеточка величайшего организма, который каждый час, каждую минуту и секунду разрастается, хотя мы и не слышим вопль рождающегося и стоны умирающего. А лично я, мой род, мой личный род — та яблоня, на ветвях которой и мне суждено было родиться... Я яблоко, но я и садовник, потому что с любовью ухаживаю за своей яблоней. Мне дано право так думать, а значит — я свободен.
Демьян Николаевич отодвинулся от стола вместе с грохотнувшим стулом, откашлялся и сказал с усмешкой:
— А говоришь, нет определенной системы. Не знаю, не знаю... Что-то я устал от такой-то свободы, голова распухла... А в общем — интересно. Как ты считаешь, Таня?
Татьяна Родионовна не ожидала вопроса и с веселой укоризной глянула на мужа.
— Я не поняла ничего, — сказала она искренне, — но вот про отца, про яблоню, про садовника — хорошо, по-моему.
— Глупости все это, — резко сказала вдруг Дина Демьяновна и вышла из комнаты.
Но тут же вернулась и тем же холодным тоном, словно бы отчитывая Петю Взорова, отчеканила:
— За такую свободу никто никогда не пошел бы драться. Зачем?! А твой величайший организм, который ты называешь человечеством и который вопит, как ты говоришь, разрастаясь, только и делает, что дерется.
Петя Взоров поднялся, дернул бровями и, вдруг задохнувшись от негодования, выпалил ей:
— Оно ж за справедливость дерется! Дерется с бесконтрольностью — за свободу! Да ну тебя к черту!
— Иди сам туда же! Философ доморощенный! — выкрикнула Дина Демьяновна и хлопнула дверью.
Татьяна Родионовна вспомнила про чай и тоже вышла из комнаты, тихо прикрыв за собою дверь, словно бы смягчая тем самым резкость дочери.
Петя Взоров, щурясь в припухшей, мрачновато-насмешливой улыбке, уставился в точку и напряженно молчал, точно ожидая реакции Демьяна Николаевича. А тот, порозовевший и растерянный, не знал что и подумать о вспышке, которая застала врасплох и его, и Татьяну Родионовну. И если он думал о ком-либо в эти минуты, то только лишь о милой своей Танечке, которая тенью удалилась из комнаты: он-то знал, чего стоило это неслышное ее бегство, как страдала она теперь и как чутко ждала хоть какого-нибудь намека на благоразумное примирение в доме.
— Как у тебя дела? — неожиданно спросил он. — Как на работе?
— На работе? По-старому,— ответил Петя Взоров.— Начальство уходит и приходит, повышается или понижается, а у нас все по-старому. Как всегда. Мне это даже стало нравиться. Эдакая приятная стабильность в зарплате, в потребностях и в возможностях. Никаких конфликтов, никаких особых хлопот. Сказано — сделано, не сказано — тоже кое-что сделано.
— Не так уж плохо...
— Я и говорю!
— Нет, но ты же с иронией.
— Я?! Нет, что вы!
— Мне показалось, ты опять...
— Ну, а если и с иронией, тогда что? Я могу и о матери с иронией, но пусть кто-нибудь попробует обидеть ее...
Демьян Николаевич мучительно искал продолжения этого мутного разговора, но, мысленно уйдя из комнаты, весь преисполненный сострадания к Татьяне Родионовне, которая, бог знает, может быть, и плакала тихонечко в эти минуты, ничего не нашел что ответить Пете Взорову и сказал со вздохом отчаяния:
— Не знаю я... как это... Что-то у тебя с твоим садом, что-то я ничего не пойму... Ты извини... Чего вы ругаетесь-то?!! Дина взорвалась, ты...
— Да поймите вы! — прервал его Петя Взоров. — Неужели вам никогда не приходило на ум, что мы живем с вами в разные эпохи? Вы, мы и те двое целующихся. Три поколения, три эпохи, три геологических периода... А вы все еще не устали удивляться. Ну как же так можно?! Вы бунтуете против наших нравов, мы против новых и, простите, против ваших тоже... Нам труднее. С одного бока греет, с другого поддувает... Вот и бесимся в бессоннице этой бесконечной... Вы о работе говорите! А что работа! Там есть вопросы и есть ответы. Поломай голову, и будет ответ, а когда двое целуются — чепуха, конечно... Но как понять? Где ответ? А вопросы без ответа — бомбы. Вам кажется, мы ругаемся по какому-то капризу или дурацкой прихоти. А ведь мы гармонии в своих душах ищем. Нелепо и бездарно, но разве мы виноваты? Мы не такие уж плохие, как вы о нас вправе подумать. А как защититься? Иронией?
Демьян Николаевич смотрел на него широко открытыми и словно бы слушающими, пытающимися понять, вникнуть в суть его слов страдающими глазами. Он сидел против Пети Взорова, облокотившись на стол и подперев ладонями свою усталую от хмеля и радости и неожиданной тоски лысую голову, молча вопрошая: «Кто же ты? Зачем здесь? А я, старый идиот, слушаю тебя? Почему я не могу выгнать? За что ты нам мстишь? Разве мы в чем-нибудь виноваты перед тобой?»
— А вообще, — сказал вдруг Петя Взоров, — все это действительно доморощенная чепуха. И Дина права. Нет прочных знаний, нет хорошего образования — вот в чем беда. Люди давно, наверное, перешагнули это, а мы, невежды, портим друг другу нервы, мудруем, спорим, ругаемся... Зачем? Зачем, спрашивается. Ну что там Дина? — сказал он с раздражением. — Неужели надо было так резко?! Ну что это такое... — И поднялся.