— Мертвяки, мертвяки! — закричал Витька и побежал поближе к обочине поглядеть.
У Анюты сердце екнуло. Когда Феденька, прикорнувший у нее под боком, поднял головку, она ему быстро прикрыла глаза ладонью — не гляди! Проехали это страшное место. Домнин батька хмыкнул:
— Дед все горевал по немцу. Вон их сколько лежит, все поле усыпано.
Так совсем же мальчишка, ему лет двадцать! — не выдержала мамка, а Домна сердито добавила, — И тому, другому не больше, шалый какой-то.
Вот поднялись на гору, и Анюта повернула голову: сейчас откроется Андреевка. Хорошая деревня, в прошлый раз Анюта долго ею любовалась. На пологих зеленых холмах рассыпались аккуратные хатки с огородами и садами. Нестройные улочки Андреевки то взмывали вверх, то сбегали к дороге, а между ними петляла речушка, такая быстрая, озорная. Через нее два мостика переброшены. Говорят, каждую весну речушка разбурлится и мосты смывает. Андреевцы терпеливо строят новые. Чудная деревня.
Глянули — и оторопели. Даже лошадка встала, как вкопанная. Вместо хат одни печки торчат. Эти печки, как гуси, жалобно и сиротливо тянули к небу длинные шеи. На черных пожарищах мелькали платки, копошились бабы. Чего они там искали?
— Надо же, как повезло толбеевцам, — первая обронила крестная, — и Толбеево и хутора поотсталися, все потому, что не на большаке, немцы про них забыли.
— Где им было уцелеть! Видали, как две ночи подряд пушки лупили, — сказал Домнин батька.
Медленно и осторожно проехали они мимо Андреевки. Возле последней хаты раскланялись со старухой. Эта старуха, с черным, как головешка лицом, только что отыскала на своем пожарище чугунок, бережно отерла его тряпкой и положила в кучу. Глазастая Доня углядела в этой куче и сковородку, и дверные скобы, и целую гору гвоздей. Анюта больше всего жалела мостики. Такие игрушечные, затейливые мостики умели строить только андреевские мужики. А семь хат стоят, видали за речкой, на ходу подсчитывали Домна с крестной. И школа вроде цела, крыша торчит.
Как ни спешили доехать побыстрее, пришлось сделать остановку, коров подоить и чуть передохнуть. Самое удобной место — у ручья, за Андреевкой. Но не сговариваясь, проскрипели еще порядочно, мочи не было видеть эти трубы и загадывать худое. У моста через Десенку хорошие полянки, зато берег крутой. Принесли воды, напоили коров. А мамка извелась, собралась бежать дальше одна. Настя ей сердито кричала:
— Сашка, уймись! Если наши хаты сгорели, то и дымом не пахнет.
Лучше бы она этого не говорила. У мамки сразу плечи опустились, тяжелее камня придавили ее эти слова. И голодаевцы примолкли. А ведь это правда. Из суеверия никто не решался об этом и заикаться, только Настя выпалила, не подумавши. Снова запылили грузовики, и Витька закричал:
— Глядите, легковушка и двое верхами скачут!
В тот день так густо перемешались сон и явь, что Анюта уже ничему не удивлялась. Ну, сон так сон, только бы не страшный. В легковушках не было ничего необыкновенного, но рядом скакали два всадника, и один — на белом, как снег, коне! К этому сказочному коню тут же приковались Анютины глаза. И всадник был ему под стать — стройный, нарядный, весь перетянутый ремнями, На солнце сияли его лаковые сапоги и околышек фуражки.
— Ад- ю- тант! — с удовольствием выговорил по складам Домнин батька, любуясь всадником. — Знать, большое начальство едет.
Это слово совсем покорило Анюту. Конечно, это и есть самый большой чин в армии. Ну, если и не самый большой, то уж не меньше генерала. И вот ей посчастливилось его повстречать. Недаром он едет чуть в стороне, на обочине, то ли спасаясь от пыли, то ли желая показать, что он не такой, как все прочие. Они собирались переждать, пока и эта колонна пройдет. Но вдруг автомобиль притормозил. Ловко спешился другой всадник и распахнул дверцу. Небольшого роста, коренастый военный направился прямо к ним. За ним следом — целая свита. Кто-то заботливо набрасывал ему на плечи шинель, кто-то протягивал портсигар. Видно, он был самым главным, а все остальные держались только при нем, а не сами по себе.
— Откуда вы, женщины, из какой деревни? Вас угоняли или вы сами уехали? — расспрашивал он.
Бабы ему с охотой все рассказали: что сами они с Голодаевки, Дубровки и Прилеп, что ездили в отступ и, конечно, не по своей воле. И про колонну ему рассказали, как скрывались от колонны. Может, он и большим был начальником, но совсем не чванился. Все сопровождающие закурили, а он не курил, разговаривал с ними.
— Не голодали при немцах? А что сеяли?
Крестная запричитала было, сколько они при немцах натерпелись, но Домна перебила:
— Бог миловал — ни голоду, ни страсти не видали, боялись, конечно… А соседей, которые ближе к лесу деревни, из хат повыгоняли и пожгли.
Пока они так беседовали, Домнин батька выспрашивал о чем-то красавца адъютанта. Анюта тоже украдкой наблюдала за ним. Когда он ловко спешился и пружинистым шагом прошелся по обочине, сердечко ее сладко екнуло. Дядька, поговорив с адъютантом, вернулся к подводам и, умильно заглядывая начальнику в лицо, торжественно объявил:
— Вы знаете, с кем беседуете? С генералом, командующим армии!
Генерал поморщился, а Домна невесело усмехнулась: ну, ясно, что с большим человеком, мы и сами догадались. Может быть, в другое время Анюта и подивилась бы на живого генерала, но тогда с ней случилось непонятное, словно бесчувствие нашло. Этот военный ей понравился, хотя и был немножко простоват. Наверное, ей хотелось, чтоб генерал выглядел важным и представительным. А он погладил щеку и сказал, угрюмо глядя себе под ноги:
— Стыдно сочувствовать вам, дорогие женщины, слова недорого стоят, да у меня у самого родные в Калужской области. Проезжали мы ваши деревни — ни одного целого дом. Мы спасали, что успевали спасти, но не всегда получалось. Простите…
Бабы убито молчали. А свита за спиной у генерала загудела: дескать, трудно было спасти, немцы жгли аккуратно хату за хатой, а жителей не подпускали тушить. Сам генерал сердито скреб щеку и глядел куда-то в сторону.
— А где же ваши родственники проживают, товарищ генерал? — полюбопытствовал дядька, — Не слыхал такой деревни, наверное, далеко от нас.
Первой заплакала бабка Поля. Слезы так и побежали у нее по щекам. Она вдруг поклонилась генералу и сказала:
— Ну, спасибо тебе, сынок, всего мы навидалися — и немецких генералов, и советских генералов.
Домнин батька только рукой махнул на глупую старуху. Свита посмеялась и побрела к машинам. А генерал на прощанье обнял бабку Полю и поцеловал:
— Я знаю, мать, что вам больше всех досталось. Желаю вам, женщины, дождаться мужей и сынов.
Оставшуюся дорогу все плакали. И картины по сторонам были все те же, невеселые. Ковчежки проехали — одни трубы торчат. Дворики раньше вдоль берега ровно, как по ниточке, тянулись. Нет больше деревни Дворики. А от Козловки и труб не осталось. Немцам не понадобилось ее сжигать, «Катюша» в пыль разнесла и сотню дворов, и школу, и конюшни. Только маленькие хуторки уцелели, разбросанные на проселках. У Домниного батьки глаза покраснели, но он бодрился и даже утешал баб:
— Ну что разрюмились! У вас сам генерал прощения просил, будете теперь всю жизнь вспоминать.
Когда въезжали в Дубровку, Анюта закрыла глаза. Память у нее была живучая. Много лет спустя она любовалась, как наяву, адъютантом на белом коне, и даже лицо его не стерлось от времени, и веселая, ясная улыбка сияла ей издалека. Но дурные воспоминания она долго училась не подпускать близко, а если они прорывались, гнала прочь. Если бы можно было еще и не слышать. Но Анюта слышала: как подъехали ко двору, как выгружали узлы. И вот она снова в крепких Дониных руках, обнимает ее за шею. Часть забора уцелела, а за забором… Анюте показалось, что из яви она попала в страшную чудь. Эта чудь была пожарищем — черным, корявым, обугленным. Вместо веселого амбарчика с резными карнизами торчали обгорелые пеньки. Не было пуньки, сарая для дров, а вместо дома стояли черные стены. Через пять, десять лет мать с гордостью вспоминала:
— Вот какой был дом — сгорел, а стены стояли! Дед Хромыленок говорил, целый день горел до поздней ночи. Весь прозрачный стал от огня, а не рухнул.
— Чудеса, чудеса! — соглашалась крестная. — Моя хибарка рассыпалась в прах, ну что сравнивать с моей развалюхой. Я еще помню, какой отборный лес привозили для вашего дома, как бревна смолили, дед Бегунок, Коля с батькой и братьями все делали на совесть, для себя. Две хаты — большая и маленькая, две печки, сенцы, кладовая, а половицы и лавки по стенам были вот такие, вдвоем можно было лечь на ту лавку. Всего-то он и пожил лет двадцать этот дом, а должен был простоять двести. Поэтому и сопротивлялся изо всех сил, от обиды.
Мамка вся сияла от этих слов и готова была слушать рассказы о доме снова и снова. Только Любаша сердилась и говорила, что это бессмысленно — вспоминать про дом, от которого и пеплу не осталось. У Анюты на этот счет было свое мнение: что было, то и осталось навсегда, ни люди, ни дома не исчезают бесследно.