— Да в «Прибое» вся ментура в курсах — там же по залу дилеры открыто с котлетами бегают.
— А зачем котлеты — наркотики закусывать? — Аня тоже держалась, как бы не теряя даже любопытства.
— Ну, мама, ты… Котлета — это пачка денег. А если кого-то поймают со своими колесами, не в «Прибое» купленными, — сразу зовут ментов, они там же дежурят. Если начать сажать — эта ниточка слишком далеко может потянуться.
Но Аню это не утешило. Съежившись на скрипучем диване покойника, она повторяла как заведенная:
— Мой сын губил других людей… А я всегда себе говорила: по крайней мере он губит только себя…
Витя пытался напирать на то, что Юрка торговал все-таки не героином, — она ничего не слышала. И Витя ждал, не мог дождаться, чтобы она поскорее легла спать: утро вечера мудренее, а пока Юрка сидит, можно будет хотя бы поспать, не прислушиваясь к стукам внизу.
Аня уже давно не засыпала без снотворного, постоянно таская его с собой, чтобы не украл Юрка. И на этот раз она, видимо, подсознательно успокоилась, не проснулась от неизбывной тревоги в половине шестого. Часов в десять Витя пробалансировал к ней на цыпочках и замер от нежности, глядя на ее расправившиеся веки, молочно-белые, как тогда на копне.
Но в двенадцать он уже забеспокоился, а в половине первого, словно кто-то его толкнул, он бросился к помойному ведру и увидел две выпотрошенные пластины от Аниных снотворных таблеток — платформы, как их называл Юрка, когда желал досадить.
Выдержать можно все, если сосредоточиться на сиюмоментно необходимом: железнодорожная насыпь — значит, на следующей выходить, далекие проблески кладбища — это тебя не касается, заледенелый пандус — надо брести, но так, чтобы не шлепнуться, больничная вонь — значит, ты уже на месте, ожоговое отделение — значит, следующее твое, токсикологическое. Не изумляться, не ахать. Он должен держаться — Аня все еще на нем. А он теперь, кажется, один. Звонок. Если через две минуты никто не выйдет, значит, надо повторить. Спрашивают фамилию, ведут в заурядный кабинет с доперестроечной полированной мебелью. Хабиба Насыровна, психолог, — красивая, но отрешенная от мира восточная богиня. Опасности для жизни уже нет, но какие психологические условия ждут Витину жену после выписки? Насчет условий Витя ничего хорошего обещать не мог, но хотел бы, если можно, поговорить с женой. Минутки хотя бы две. Хорошо, только постарайтесь ее не волновать. Под руку с невозмутимой Хабибой Насыровной появляется скрюченная Аня в свекольном халате, в дверях у нее зигзагом подламываются ноги, и Витины глаза немедленно отвечают собственными магниевыми зигзагами. Но Хабиба Насыровна поспешно усаживает Аню на красный пионерский диван и выходит, отрешенно предупредив: не волновать.
Такой косматой Витя не видел Аню ни с какого, даже самого внезапного — ночной телефонный звонок, ночной стук в дверь, — спросонья. Лицо ее было совершенно белое, в серых точечках, словно перченое сало. Витя, пристроившись рядом, говорил очень ласково и только о хорошем: уголовное дело, кажется, действительно закрывают, Юрка был прав. Хорошо, мертвенно кивала Аня и тут же, закрыв глаза, бралась за виски: самое легкое движение головой вызывало у нее затяжное головокружение. «Ну, а как ты, мой мальчуган?» — наконец еле слышно спросила она, и Витя не удержался, чтобы — мягко-мягко, казалось идиоту — не попенять ей: как же ты, мол, могла оставить меня одного. «Да, я дрянь, дрянь, — закачала она полуседой косматой головой, — я предательница, дезертирка, я мерзкая гадина», — и вдруг, повернувшись, принялась что есть мочи колотиться головой о полированную спинку дивана. Витя попытался сунуть руку между ее головой и диваном, но она мгновенно начала рвать свои космы, и не просто дергать, а выдирать целые пряди — Витя с ужасом видел, как они развеваются, зажатые в Аниных кулачках. Хабиба Насыровна, закричал Витя, обхватив Аню, стараясь прижать ее руки к туловищу, и восточная богиня, отчасти растеряв свою надмирность, немедленно вбежала в кабинет с шустрой черноглазой медсестренкой. Хабиба Насыровна ловко завернула Анин рукав, а медсестренка тут же всадила словно заранее припасенный шприц, — и обе под руки повлекли Аню по коридору. Витя успел заглянуть в крашенные белой масляной краской двери, куда ее втащили, и сквозь свою глазную электросварку увидел спортзал с толстыми решетками на окнах, а по спортзалу впритык железные кровати, кровати, кровати, кровати… Среди которых, возвышаясь, как подъемные краны на стройке, мерцали уж такие знакомые капельницы.
Головокружения у Ани прекратились довольно скоро, она перестала держаться за мебель и начала ходить на работу. Но высота ее осталась безвозвратно утраченной. Во время Юркиных «срывов» (то есть возвращений к обычному образу жизни после временных надежд, купленных у очередного целителя), прежде заставлявших ее мертвенно подтягиваться, теперь она то и дело рыдала, выдирала волосы — которые седели, казалось, прямо на глазах. (Или она просто перестала их подкрашивать? Дико и жутко было вспоминать, что когда-то эти пряди готовы были вот-вот зазеленеть продолговатыми, как египетские глаза, листочками.) А на все попытки как-то привести ее в себя — в прежнюю Аню — твердила одно: оставь нас, спасайся сам. Постепенно доведя Витю даже до того, что он решился напомнить ей о ее же словах — о том, что и горе надо нести с достоинством. И она с какой-то злобной радостью, словно речь шла о ненавистнейшем ее враге, поспешила наговорить, что достоинства у нее больше нет, что она дрянь, дрянь, дрянь и он поступит только справедливо, если бросит их с Юркой допивать кровь друг из друга, а сам обратится к новой, счастливой жизни, которой он достоин, достоин, тысячу раз достоин. Ладно, хватит об этом, никакая ты не дрянь, ты просто слишком устала, заторопился Витя и был рад уже тому, что на этот раз обошлось хотя бы без дранья волос. Тем более, что Аня теперь и безо всякой-то причины была способна накинуться с абсолютно несправедливыми, недостойными прежней Ани упреками — которые могли вдруг, так же ни с того и ни с сего, смениться столь же бурными потоками извинений, заставляющих Витю только еще глубже втягивать голову в плечи.
Из-за всего этого Витя ощущал Юрку не просто убийцей, но — святотатцем, разрушителем святыни. Хотя никогда не давал Юрке повода об этом догадаться: расчетливый зверь, поселившийся в нем, постоянно напоминал ему, что нет ничего глупее, чем открыть врагу свои чувства, а следовательно, отчасти и намерения.
Теперь Аня чуть ли не на той же Апрашке покупала транквилизаторы, те самые, которыми время от времени обжирался Юрка, и, нечесаная, шаталась по квартирке алкоголика, правда, уже не такая скрюченная, зато обалдевшая, путающая времена и предметы, а главное — неумеренно любвеобильная. И когда она начинала с обильными слезами благодарить Витю за верность, осыпать его мокрыми поцелуями и называть своим милым мальчуганом, Вите страстно хотелось одного — чтобы это поскорее прекратилось. Теперь он ненавидел все хоть сколько-нибудь искусственные чувства — слишком уж явственно несло от них Юркой, а следовательно — чумой. Поэтому теперь и любые Анины ласки рождали в нем прежде всего настороженность, заставляли вслушиваться в интонации, вглядываться в зрачки — а не наелась ли она чего? Не надо ему было нежностей, пусть бы она лучше оставалась холодноватой, но высокой. (Боже, а как тяжело она теперь дышала!.. Не дышала, а отдувалась.)
Витя уже всерьез опасался, что Анины злоупотребления заметят и на работе, но, к счастью, на людях она всегда подтягивалась. Пока что. Однако если так пойдет и дальше… Витю подобные мысли настолько ужасали, что он гнал их прочь, прочь, и притом как можно дальше. Тем не менее поселившийся в его душе хладнокровный зверь напоминал ему, что нельзя исключать никакого варианта, нужно готовиться к любому развитию событий. Как готовиться — надо думать, главное, не спешить и не метаться из стороны в сторону. Хотя очень возможно — нет, не «очень возможно», а почти наверняка от Юрки придется избавиться. Чтобы не пришлось избавляться от них обоих. Если так дело пойдет и дальше, от Ани скоро ничего не останется, не останется ничего, что стоило бы спасать: она тоже сделается куклой. Витя в ужасе мотал головой, зажимал уши, однако спокойные жестокие слова уже успевали отпечататься в его душе. Но жалеть-то, сострадать можно всегда, какой бы она ни стала, взмаливался Витя, на что неумолимый зверь лишь усмехался: почему же ты не хотел сострадать мерзкой кукле, принявшей облик твоего сына? И был, кстати говоря, совершенно прав. Сострадать стоит только жизнеспособному. А нежизнеспособного лучше поскорее прикончить. Чтобы не мучился и не мучил других. А если безнадежному больному, робко возражал Витя, кажется, что он не мучается, — это же и означает, что он не мучается. Скажем, перед поездкой в Индию, к индийским целителям, Аня сама давала Юрке деньги на героин, чтобы он какой-нибудь глупостью не сорвал решающую операцию, — и Юрка тогда тоже не мучился, даже снова начал почитывать что-то английско-социологическое. Ну и чем это кончилось, пенял ему зверь, — а главное, ты что, с самого начала не знал, какой будет конец? Аня вслед за свадебными часами с золотой арочкой изобилия подметет псу под хвост остатки фарфора и примется за мебель. Вот уже и обнаружилось, что дубовый шкаф-бастион относится все-таки к разряду движимого имущества. И ты думаешь, она случайно заговаривает о том, что вам не нужна такая большая квартира? «Но это же ее квартира! — отмахивался Витя. — Она имеет право делать с ней что захочет!» — «Что захочет… Да только соображает ли она, что делает?» — «Ей кажется, что соображает… И какое я имею право думать, что соображаю лучше, чем она?» — «А какое ты имеешь право уклоняться от решения? Ошибиться можно и в ту, и в другую сторону, но, если серьезно, неужели у тебя есть искренние сомнения, что ты не просто имеешь право, но обязан остановить обезумевшую женщину перед нищетой, в которую она готовится ввергнуть и себя, и тебя, и ваше сокровище? Которому после этого уже и не останется ничего другого, кроме как воровать. Для тебя это, кстати, может быть, был бы и не худший вариант — он бы посидел, ты бы отдохнул, — но вот для нее? А ведь ты, если тебя послушать, как будто заботишься прежде всего о ней?»