46
Распад уже начался: последние несколько раз, когда я заходил в «Си-ви-эс», мне вообще не запечатали пакет, хотя степлер лежал рядом с кассовым аппаратом – они просто перешли на пластиковые пакеты с двумя прорезями, образующими ручки; верх пакета похож на лямки комбинезона, запечатать степлером этот пластик невозможно. Хотелось бы знать, неужели пристальное наблюдение и хронометраж подсказали руководству «Си-ви-эс», что из-за хронической нехватки персонала заглянуть в незапечатанные пакеты охраннику будет легче, чем кассирам – тратить лишние секунды на работу степлером.
Это промедление я ей сразу простил: упаковка монет в пластик чрезвычайно осложнила жизнь кассира. Бумажные рулоны для мелочи были прекрасны: оригинальные тона, мягкая оберточная бумага, отяжелевшая от монет; опытные кассиры навострились рвать эти рулоны об край поддона и высыпать в него все монеты за какие-нибудь пять секунд. Но несмотря на все это, впервые увидев целлофановые рулоны (примерно в 1980 году), я заволновался и оживился; в прозрачной упаковке было легко различить монеты, к тому же целлофан казался продуктом работы некоего блистательного сортировщика, кассира, или упаковщика из банка. Но несмотря на неуправляемую плотность, целлофан, в отличие от бумаги, легко рвался, стоило проколоть его (как упаковку грампластинок) – и, конечно, тяжелые упаковки монет порой рвались сами, поэтому сторонникам целлофановых чехлов для мелочи пришлось увеличить толщину выбранного материала, что периодически раздражало кассирш, особенно с длинными ногтями. Здесь не хватало самой малости – язычка, за который можно было бы потянуть и вскрыть рулон, подобного нитке на упаковке пластыря, но более функционального.
Однажды днем, когда мы с мамой сидели за кухонным столом (я читал колонку «Дорогая Эбби» и приканчивал сэндвич с арахисовым маслом, запивая его молоком, а она штудировала «Лекции по философии общественных наук» для курсов, которые посещала), она вдруг объяснила мне, что не стоит пить, пока не проглотил то, что жуешь, а на вопрос, почему, объяснила: не потому, что при этом легче подавиться – просто это невежливо, или, скорее, неделикатно, если сравнить с детским набиванием рта или «чмоканьем губами» (последнее выражение я так и не понял до конца). Дело в следующем: неприятные картины и звуки вынуждают окружающих делать нежелательные умозаключения насчет чавкающей и хлюпающей мешанины в чужом рту. Мысль, на которую навела меня мама за кухонным столом, оказалась мучительной: с тех пор на людях я никогда ничего не пил, когда жевал, и у меня екало в животе, когда так делали другие; но если речь идет об одновременном поглощении печенья и молока, запивание еды питьем – единственный способ приглушить сладость и замаскировать свойственный «Пепто-Бисмолу» сывороточный привкус молока, поэтому я, никем не замеченный на скамье, продолжал жевать и запивать поочередно.
Марк Аврелий. «Размышления», 4:48, пер. А.К. Гаврилова. – прим. пер.
К примеру, в одной сноске Лекки цитирует слова французского биографа Спинозы о том, что великий философ ради развлечения любил бросать мух в паутину и со смехом наблюдать за последующим поединком («История европейской морали», том 1, стр. 289). Этим фрагментом Лекки проиллюстрировал свое утверждение, согласно которому утонченные представления о морали никак не связаны с особенностями личности или культуры; можно быть образцом добродетели в одной сфере и в то же время проявлять толерантность или даже безнравственность в другой – мысль не новая, но, пожалуй, впервые подкрепленная примером Спинозы. Из «пингвиновских» «Кратких жизнеописаний» Джона Обри, стр. 228, мы узнаем, что во время учебы в колледже («обгаженном галками» Оксфорде) Гоббс любил вставать пораньше утром, ловить веревочной петлей галок на сыр и сажать бьющую крыльями добычу в опасные для перьев силки – очевидно, ради забавы. Господи боже! Узнавая бытовые и анекдотичные случаи из жизни философов, мы не можем не замечать, как эти жестокие мелочи роняют великих людей в наших глазах. И Витгенштейн, как я читал в какой-то биографии, обожал ковбойские фильмы, каждый день был готов часами смотреть перестрелки из ружей и луков. Можно ли серьезно отнестись к теории языка, выдвинутой человеком, которому доставляла удовольствие суконная скука вестернов? Один раз – это еще куда ни шло, но каждый день! Однако несмотря на то, что ничтожные подробности о жизни трех философов (о которых, откровенно говоря, я почти не читал) временно отбили у меня охоту к чтению их трудов, я жаждал новых деталей подобного сорта. Как писал Босуэлл, «в это путешествие он [Джонсон] отправился в сапогах и очень широком коричневом пальто, в карманы которого почти целиком помещалось два тома его словаря формата ин-фолио; в руке он нес толстую трость из английского дуба. Прошу не судить меня строго за такие обыденные подробности. Все, что связано со столь великим человеком, достойно пристального внимания. Помню, доктор Адам Смит на лекции по риторике в Глазго признался, что был рад узнать, что Мильтон носил башмаки на шнурах, а не на пряжках» (Босуэлл, «Дневник путешествия на Гебриды», изд. «Пингвин», стр. 165. Вы только вдумайтесь: Джон Мильтон завязывал шнурки!). Босуэлл, подобно Лекки (возвращаясь к предмету нашей сноски) и Гиббону до него, любил сноски. Они понимали, что наружная поверхность истины – далеко не такая гладкая, ровная, плавно переходящая от абзаца к абзацу; она покрыта грубой защитной коркой цитат, кавычек, курсивов и иностранных слов, с редакторскими наслоениями всех этих «там же», «ср.», «см.», которые служат щитом для чистого потока аргументации, сиюминутно существующей в мозгу. Они знали толк в радостном предвкушении, какое испытываешь, периферическим зрением улавливая при переворачивании страницы серый ил дополнительного примера и ограничения, ждущий в виде крошечных буковок в самом низу страницы. (Говоря обобщенно, они признавали пользу мелкого шрифта как источника удовольствия при чтении туманных научных трудов; перед силами типографской плотности приходилось заискивать, как Роберту Хуку или Генри Грею перед деловитостью и запутанностью записанной истины.) Им нравилось решать, в каком порядке продолжить чтение – удосужиться свериться с какой-либо сноской или нет, прочесть сноску в контексте, оставить на закуску. Они знали, что мышцам глаза нужны вертикальные маршруты, что прямые мускулы глаза, наружный и внутренний, ослабевают, способствуя колебательному движению по силуэту буквы Z, усвоенному еще в начальной школе: сноски служат переключателями, предлагают, как игрушечная железная дорога, трассу для мысли под номером 1, некоторое время следуют ей мимо заброшенных станций и по подтопленным сырым туннелям. Дигрессия – отход от темы или пути развития рассуждения – иногда бывает единственным способом довести его до конца, а сноски – единственная форма графической дигрессии, санкционированная столетиями книгопечатания. Однако правила оформления печатных работ, разработанные Ассоциацией современного языка, которые я получил в колледже, не рекомендовали длинные, «эссеподобные» сноски. Спятили, что ли? Куда же катится наука? (Из последующих изданий этот изъян убрали.) Да, правильно высказался Джонсон по вопросу толковательных примечаний к Шекспиру: «Помехи расхолаживают разум; мысли отвлекаются от главного предмета; читатель устает, сам не зная почему, и наконец откладывает книгу, которую слишком прилежно изучал» («Предисловие к Шекспиру»). Но Джонсон имел в виду особый случай – примечания одного автора к другому, и действительно, чей пыл не охладит стремление редакторов «Нортоновской антологии поэзии» пояснить каждое потенциально замысловатое слово или строку, упорное нежелание понять, что отчасти прелесть поэзии для изучающего заключается в поросли существительных, которые он видит впервые, и аллюзий, о смысле которых может лишь гадать? Нужна ли нам к теннисоновской строчке «полипов темный лес»[51] аккуратная сноска «3 Осьминогоподобные существа»? Надо ли объяснять нам само название стиха («Кракен», стр. 338-339 исправленного и сокращенного издания антологии)? Так ли нам необходимо, чтобы уже первое предложение «Американца» Джеймса, где упоминается «салон Карре в Лувре» (и где – в «пингвиновской» серии «Американская библиотека»!) подчищали деморализующей подсказкой:
В этом зале, сокровищнице картинной галереи великого национального музея Франции, хранятся не только полотна старых мастеров, которые Джеймс упоминает далее, но и «Мона Лиза» Леонардо.
Однако замечательные научные или анекдотические сноски – как у Лекки, Гиббона или Босуэлла, – написанные автором с целью дополнения или даже исправления в последующих изданиях его собственных слов в исходном тексте, свидетельствуют о том, что нет предела в стремлении к истине: оно не кончается вместе с книгой; далее следуют новые формулировки, опровержения собственных выводов и бескрайнее море ссылок на авторитетные источники. Сноски – это мелкие всасывающие отростки, благодаря которым щупальца-абзацы находят опору в обширном мире библиотек.