На стоянке, среди других, более импозантных, машин Парагнедых смотрится скромно и почти незаметно, это раз, а утро, как уже было сказано, хмурое, прохожих совсем нет, это два, и потому вполне естественно, что Жоана Карда и Жозе Анайсо, оставшись наедине, бросаются друг к другу, будто год не видались и изнывали в разлуке с первого дня, и начинают целоваться жадно и жарко — это уже не вспышка, а целая череда молний: слов было произнесено мало, ибо трудно говорить, когда рот занят другим, но все же по прошествии нескольких минут стало слышно честно сказанное Жозе Анайсо: Ты мне мила, наверно, я тебя люблю, и раздавшееся в ответ: Я, кажется, тебя люблю, потому и поцеловала вчера, то есть, нет, не так: я бы не поцеловала тебя, если бы не чувствовала, что люблю, но способна любить гораздо сильней. Но ты ведь меня совсем не знаешь. Если для того, чтобы полюбить человека, надо ждать, пока не узнаешь его, то, пожалуй, жизни не хватит. Ты сомневаешься(что людям дано узнать друг друга? А ты веришь, что такое возможно? Я первый спросил. Тогда скажи, что такое, по-твоему, «знать»? Словаря под рукой нет. В таких и подобных случаях словарь скажет лишь то, что ты и без него знал. Словари говорят лишь то, что может пригодиться всем. Повторяю вопрос: что такое «знать»? Не знаю. Но любить при этом можешь? Тебя — могу. Не зная меня? Выходит, что так. Откуда у тебя такая странная фамилия? Деда звали Инасьо, а односельчане переделали в Анайсо, со временем это превратилось в нашу фамилию, а тебя почему зовут «Карда»? Когда-то, давным-давно это было «кардо»: в наших краях так называют чертополох, по местному волчец, но потом какая-то дальняя прабабка осталась с детьми на руках после смерти мужа, очень бедствовала, чуть не побиралась, вот и прозвали её «карда», что значит «ворсянка», знаешь, есть такое растение? Нет, я думал, «карда» — это такая щетка из стальных игл, ею расчесывают лен, шерсть, ворс на сукно наводят. Да, а в словаре я нашла, что ещё было в старину такое орудие пытки — мало того, что несчастных мучеников обезглавливали, огнем жгли, кожу с них заживо сдирали, да еще, оказывается, терзали этой самой кардой. Так вот что меня ждет. Если я изменю последнюю букву, ты немного от этого выиграешь. Колешься как чертополох? Нет, имя — это одно, я — другое. А что же ты такое? Я — это я. Жозе Анайсо протянул руку, коснулся её лица, пробормотал: Ты, и она сделала то же самое и тихо повторила: Ты, а на глаза ей навернулись слезы, они после всех недавних её горестей всегда теперь были у неё близко, и вот уж ей захотелось узнать о том, кто сидел рядом: Ты женат, у тебя дети есть, чем ты занимаешься? Был когда-то, не обзавелся, учитель. Она перевела дыхание, а, может быть, вздохнула с облегчением и сказала улыбаясь: Надо бы их позвать, околеют, бедные от холода. Когда я рассказывал Жоакину о нашей первой встрече с тобой, то никак не мог подобрать слова, чтобы объяснить, какие у тебя глаза, сказал — цвета юного неба, сказал — не могу описать, и он сострил: Дама-С-Неописуемыми-Глазами, и так тебя теперь называет. Как-как? Дама-С-Неописуемыми-Глазами, но за глаза, конечно, в твоем присутствии не смеет. Мне нравится это имя. А мне нравишься ты, но теперь и, правда, пора их позвать.
Взмах руки — и ответный взмах, и по песку медленно идут Жоакин Сасса, Педро Орсе и огромный пес кротко и послушно шагает между ними. Судя по тому, как машет, встреча прошла в обстановке полного взаимопонимания, говорит Жоакин Сасса, и опытное ухо легко расслышит в звучании этих слов сдержанную печаль — благородное и высокое чувство, замаскированное завистью или даже досадой — это добавлено для любителей стилистических выкрутасов. Она тебе тоже нравится? — понимающе спрашивает Педро Орсе. Да нет, а, может, и нравится, вся беда в том, что я сам не знаю, кто мне нравится, а главное — как сделать, чтоб не разонравилась. На это проникнутое негативизмом высказывание испанец не находит, что ответить. Вот они садятся в машину — доброе утро, доброе утро, как спалось, очень рады приветствовать на борту нашего крейсера, интересно, куда же заведет нас наше приключение звучат эти любезные, всегда готовые к употреблению фразы, и только в последнюю вкралась ошибка, точнее было бы сказать: Куда же поведет нас этот пес? Жозе Анайсо, благо он и сидел за рулем, завел мотор, стал маневрировать, выезжая со стоянки, так, теперь куда? — повторял он, крутя руль влево-вправо, делая вид, что пребывает в сомнении, и выигрывая время, и вот собака повернулась вокруг своей оси и мелкой, но ходкой рысцой, ровной, как у заводной игрушки, затрусила по направлению к северу. Из пасти у неё свисала голубая шерстяная нитка.
И это был тот самый день, когда уже далекую, километров на двести по последним замерам отстоявшую от Пиренейского полуострова Европу потрясло от подножия до основания, передернуло социально-психологической судорогой, когда смертельной опасности подверглось континентальное самосознание, столь кропотливо и тщательно взращиваемое и лелеемое на протяжении долгих веков. Надо сказать, что европейцы от виднейших государственных мужей до самых обычных граждан, боюсь, даже испытав известное, хоть и невысказанное, облегчение, очень скоро привыкли к тому, что лишились земель на крайнем западе, и если новые урезанные географические карты, в целях скорейшего просвещения поспешно выпущенные в продажу, ещё резали глаз, то происходила эта, так сказать, резня лишь от оскорбленного эстетического чувства, от неподдающегося точному определению ощущения некоего смутного беспокойства, легкой дурноты, вроде той, что испытываем мы, глядя на безрукую Венеру Милосскую, ибо именно Милосом назывался тот остров, где богиню когда-то обнаружили. Да что вы говорите, разве это не имя скульптора, изваявшего статую? Уверяю вас, что Милос — это остров, на котором бедняжка была найдена и, будто новый Лазарь, воскрешена, однако такое чудо, чтобы ещё и руки у неё отросли, никто сотворить не в силах.
Пройдут — если это им, конечно, удастся — века, и Европа даже не вспомнит о тех временах, когда была она велика и пустилась в плаванье, как мы сейчас уже не в силах вообразить себе Венеру Милосскую с обеими руками. Разумеется, не забудешь про эти бедствия, прокатившиеся по всему Средиземноморью, не отмахнешься так сразу от ущерба, нанесенного приливами и штормами прибрежным городам, отелям, чьи ступени спускались прямо к пляжам — а теперь вдруг не стало ни того, ни другого — а Венецию-то, Венецию как жалко, Венецию, ставшую форменным болотом, деревенькой на сваях, которые тоже, того гляди, подмоет и обрушит, и о туризме, дети мои, придется забыть, хотя если голландцы будут пошевеливаться живее, через несколько месяцев город Святого Марка сможет вновь распахнуть ворота перед восхищенной публикой и предстать перед ними ещё краше, чем был, избавленным от катастрофы затопления, благо системы гидравлического равновесия, созданные по принципу сообщающихся сосудов, дамбы и шлюзы обеспечат постоянный уровень воды, а пока самим итальянцам надлежит принять надлежащие меры для того, чтобы жемчужину Адриатики не засосало тиной и илом, но, можно сказать, главное делается и уже сделано, честь и хвала потомкам того героического мальчика, который всего лишь кончиком своего указательного пальчика спас город Гарлем от исчезновения с лица земли, не дал наводнению и потопу смыть и затопить его.
А воспрянет Венеция, отыщется рецепт исцеления и для всего остального Средиземноморья. Сколько раз прокатывались по здешним краям чума и война, сколько раз опустошали их землетрясения и пожары, но неизменно восставали они из праха, воскресали из пепла, обращая горечь страданий в наслаждение, созидая из варварства цивилизацию с неотъемлемыми от неё площадками для гольфа и бассейнами, яхтами на рейде и кабриолетами на пляже, ибо ни одна тварь земная не сравнится с человеком в способности приспосабливаться к новым обстоятельствам — особенно благоприятным. И вот, хоть это и не к чести европейцев, не утаим от вас, что многие из них, прознав о том, что непредсказуемые обитатели западных окраин континента поплыли без руля и без ветрил в неведомую даль и вряд ли вернутся назад, расценили это как благодеяние, подарок судьбы, обещание ещё более удобного бытия, сочтя, что рыба ищет где глубже, а человек — где лучше, и если пиренейцы не остались в лоне Европы, то, значит, поняли в конце концов, что она такое и избавили её от своего присутствия, а прочие не вполне полноценные европейцы рано или поздно, так или иначе, тоже осознают — им с ней не по дороге. И можно предположить, что если так оно и дальше пойдет, сведется весь континент к одной стране, и станет она квинтэссенцией истинно-европейского духа, совершеннейшим воплощением его, и будет тогда Европа одна сплошная Швейцария.
И все же, все же, если есть европейцы такие, то есть, значит, и европейцы сякие — с шилом в одном месте, дьявольской какой-то закваски — и все никак не переведутся они, сколько бы ни изощрялись авгуры и сивиллы в предсказаниях. Это они с тоской провожают глазами промчавшийся мимо поезд, сожалея, что не их уносит он неведомо куда; это они при виде птицы в небе хотят, уподобясь какому-нибудь зимородку, немедленно испытать восторг свободного парения; это они, глядя вслед скрывающемуся за горизонтом кораблю, исторгают из глубины души вздох со всхлипом, и напрасно полагают стоящие рядом возлюбленные, будто вздох порожден их близостью, ибо выражает он желание оказаться как можно подалее. И вот кто-то из этих неуживчивых, не снедаемых, так обуянных вечным беспокойством людей осмелился впервые написать Nous aussi, nous sommes iberiques, намалевав эти дерзостные, свидетельствующие о явном душевном нездоровье слова на каком-то заборе, как тот, кто не в силах ещё открыто объявить о своем желании, не находит и сил таить его. Судя по тому, что написано это было по-французски, появилась эта надпись где-нибудь во Франции, однако с тем же успехом мог автор её оказаться жителем Бельгии, уроженцем Люксембурга. За первым заявлением последовали второе, третье, сотое — они стремительно распространялись, возникая на стенах домов, на фронтонах и фасадах, на мостовых и тротуарах, в тоннелях метрополитена, на опорах мостов и путепроводов, вызывая законное негодование европейцев исконных и истинных, верных своим консервативным устремлениям: Эти анархисты совсем с ума посходили, — вот так у нас всегда, во всем анархисты виноваты.