В больничном дворе, шагая по выпавшему за ночь снегу, натыкаюсь на Таню. Таня в традициях утра ловит меня за край шарфа и командует:
— Так, все бегаем, все бегаем, договориться не можем, что делаем с Новым годом, я приглашаю, и без разговоров — летом не доехала до моего нового дома, так хоть зимой…
— Подожди, Тань, я насчет завтра ничего не знаю, а ты уже про Новый год, давай не сейчас…
— Ага, если не сейчас, то ты улетишь на Филиппины или к черту на кулички!.. А ты что тут делаешь, кстати, я что-то даже не соображу.
— Сотрудницу навещаю, ну ты помнишь, такую…
— Ага, падший ангел. Короче, договорились. Вполне вероятно, я буду не одна.
Сильно выделив голосом последние слова, Таня убегает, несколько раз взмахнув рукой в вязаной рукавице. Я продолжаю свой путь. Соразмерив время и расстояние, закуриваю. Моя мама, которую мне вообще трудно вспомнить без вечной сигареты в руке, горячо утверждала, что женщине неприлично курить на ходу. Улыбаюсь. Думаю, она бы изменила свое мнение, передвигаясь в моем ритме.
Дорогой мой дневничок, как хорошо, что ты у меня есть и с тобой можно поговорить. Ужасный день, самый плохой день, хуже даже того, когда Любимый умчал от меня на такси с номером шестьсот шестьдесят семь в неизвестном направлении.
Сегодня Вера сошла с ума. Та самая Вера с раскосыми глазами, черными волосами. Как это произошло. Запишу все по порядку, может быть, сумею успокоиться. Так. Главное, не выть, а то целый день то реву, то скулю, то вообще.
Как Вера ни старалась ничего не забыть в палате, все равно умудрилась упустить такую важную для девушки вещь, как косметичку. У меня косметичка всегда находится на расстоянии вытянутой руки, потому что как же иначе. А вот Вера забыла. И позвонила мне, говорит такая, найди косметичку, розовенькая сумочка с сердечками и ромашками. Точнее, она сказала: «Снаружи сердечки, внутри — ромашки, но синие». Сумочку со внутренними синими ромашками я отыскала в больничной тумбочке, новая владелица Вериной кровати — Тоня — заставила ее своими банками, склянками, книжками, клубками шерсти и другой фигней. Тоня постоянно что-то непонятное вяжет, то ли свитер, то ли шарф, но в полоску, так что я еще наткнулась на спицы, было больно.
Вера сказала, что заедет утром. И заехала, ничего не скажешь. Я сразу насторожилась, когда еще она только снизу позвонила, чтобы типа я спустилась. Она шептала в трубку еле-еле, а когда я попросила говорить громче, произнесла нечто странное:
— Никак не смогу громче, — человеческим голосом сказала она, — оба представителя рядом со мной, сама понимаешь, торги еще не закончены.
Какие торги? Какие представители? Полная лажа, конечно, но я решила, что Вера прикалывается. А что? Как было написано на двери в комнату моей старшей сестры, самодельный постер: «Если вы сами не развеселитесь, то вас никто не развеселит».
Схватила косметичку. Потопала вниз. В специальном помещении, предназначенном для всяких таких свиданий, никакой Веры не было. Высокая женщина с огромной грудью говорила своей, видимо, дочери в ярко-красном спортивном костюме и клетчатых тапочках:
— А что ты хотела, он же морпех демобилизованный — как разволнуется, сразу отжиматься!
Рядом сидели две сильно беременные женщины будто бы столетней какой-то давности — халаты из фланели в цветочек, ночные рубашки до пят, специального застиранного цвета, который появляется, когда с белым замачивают цветное белье и еще кипятят. На родительской кухне постоянно кипятилось что-то в огромном страшном ведре, брррр.
И никакой опять же Веры. Я осторожно обошла сильно беременных женщин, успела услышать, что одна рассказывала другой о страшном запоре, страшном! Она в мельчайших подробностях былоча принялась расписывать, как именно она помогает себе сама в этом случае, меня чуть не стошнило на месте, кошмарные какие-то бабы.
Выглянула, открыв высокую дверь всю в пинках от грязной обуви, и на больничном крыльце увидела наконец Веру. А лучше бы я ее не увидела там, честное слово.
Вера стояла в своем сереньком пальто со смешным и каким-то детским воротником, а шапку она подбрасывала в ладонях, будто бы жонглируя.
— Привет! — поздоровалась она, не трогаясь с места. — Привет! Я ведь за помощью к тебе! Отвлеки на себя их внимание, пожалуйста! А то мне одной не справиться!
И она обвела рукой вокруг себя, шапка упала. Никого рядом не было.
— Но я ничего, — Вера громко рассмеялась, как бы голосом проговаривая: ХА! ХА! ХА! — Я держусь! Они очень пугаются, когда хохочешь! Помоги мне, чего стоишь?
Я растерялась и глупо спросила:
— Верк, ты о чем вообще? Я косметичку тебе принесла вот…
— Косметичка! Косметичка, милая моя, это предлог!
Вера зловеще прищурилась и начала разговаривать каким-то новым, очень низким голосом:
— Вы думаете, что я так просто расстанусь со своей новой яйцеклеткой? Никому не отдам! Прочь, прочь отсюда, ублюдки! Решили подкупить меня?! Не выйдет! Я еще спасу этот мир! Я сама выращу новую форму жизни! Я сама ее выведу! Из собственной яйцеклеточки! Да!
Вера присела, прижала колени к животу и немного походила своеобразным «гусиным шагом», потом резко выпрямилась, сложила из пальцев две фиги и покрутила их возле своего лица, как будто танцевала странный детский танец. Но танец оказался коротким, Вера замерла, плотно закрыла глаза, потом вытаращила их с неимоверной силой.
Начала подпрыгивать на обеих ногах, ритмично выкрикивая и вскидывая вверх кулаки:
— Яй-це-клет-ку-не-от-дам! Яй-це-клет-ку-не-от-дам!
Уже и это было жутко, дорогой мой дневничок, а уж когда она упала на живот и поползла, стало совсем уже люто. Я задрожала и кинулась обратно в больницу, вцепилась в белый халат какой-то то ли докторши, то ли вообще — медсестры.
Специальная «скорая помощь» подъехала минут через тридцать, все это время Вера ползала по тонкому снегу у стеклянных дверей в приемный покой, при этом она говорила, и очень громко, о том, что вокруг нее толпятся слева — силы добра, а справа — силы зла, и все они хотят высосать ее яйцеклетку для создания новой вселенной. Белый халат оказался все-таки медсестрой, она пялилась на бедую Веру во все глаза, приговаривая:
— Эка дает! Это ж надо, так крышу сорвало!
Дорогой мой молескинчик, дальше вообще все получилась ужасно, просто ужасно. Приехали эти санитары, очень деловито и ловко засунули Веру в смирительную рубашку, натянув ее прямо поверх серого пальто, серое на сером, а длинные рукава завязали узлом через живот на спине. Вера выла, плевалась, кричала, темные волосы ее бесновались вокруг перекошенного лица. Когда ее унесли, оказалось, что я стою в небольшой и гнусной толпе зевак, это было по-настоящему мерзко, я разревелась и крикнула какую-то глупость:
— Чего вылупились? Это не она сумасшедшая! Это вы все тут — сумасшедшие!..
Рыдать пошла в палату, а там как раз и Тоня подоспела — и тоже в слезах и соплях, ей велели ложиться под окситоцин — то есть это было всё. У Тони так тряслись губы, что она не могла выговорить ни слова. Я налила ей воды из-под крана, она чуть не отгрызла край стакана.
— Да пошел бы он! — внезапно сказала она отчетливо. — Да пошел этот хуй на хуй!
Так вот она сказала. И стала все выбрасывать из своей хромоногой тумбочки, ворох цветного барахла, огрызки яблок, ложки, вилки, книжку в мягкой обложке, я подняла — Элизабет Гилмор «Есть, молиться, любить».
— Ухожу я! — Тоня посмотрела на меня агрессивно: — Чего вылупилась? Нахер мне остопиздело тут валяться! Домой ухожу! И ребеночка уношу!
Тоня положила обе ладони на живот специальным жестом, как это обязательно делают счастливые будущие матери в кино. Погладила. Погрозила кулаком пустому ближнему углу, где когда-то размещалась дополнительная раковина, а сейчас торчали просто заваренные обрезки труб:
— Уношу! Кто родится, пусть родится! Насрать на этих мудаков, вот!
Она пнула ногой большую пластиковую коробку с плотно закрывающейся крышкой, в этой коробке муж приносил ей еду — чаще всего макароны с сосисками. Коробка пролетела по палате, крышка отскочила, на зеленый линолеум вывалился как раз огрызок сосиски и часть маринованного огурца.
— Домой! — проорала Тоня еще громче, вытерла нос рукой, а руку о колено. Тонино колено было голое, гладкое и розовое.
И тут зазвонил телефон. Тонин мобильник, во время ее буйства он нечаянно упал под кровать и звонил из-под кровати. Тоня побледнела через красные пятна на щеках, встала на четвереньки, выудила трубку и сказала свое «алло».
Дальше она ничего не говорила, только слушала, и это было ужасно. Потому что она слушала и менялась. Только что была живая и настоящая, с горящими щеками, круглыми коленками, а теперь стала как манекен.
И когда через пятнадцать минут ей принесли капельницу с последней для ее плода инъекцией, она покорно подставила под иглу бледно-синюю тонкую вену.