Было что-то и впрямь неуместное, фальшивое в том, чего и как он просил у юноши, которому предстояло проплыть тысячу двести метров холодной быстрой реки, рискуя вызвать при всплеске сумасшедший сноп немецких осветительных ракет, и потом, на полоске берега, умирать от страха перед засадой, перед автоматной очередью, от которой не спрячешься под кручей, — тогда как он сам останется в чистой, покойной избе, где свет и тепло, и на столе ужин с водкой, и куда вскоре придет к нему та, которую он так напряженно ждет и о ком Нефедов наверняка знает, наслышан. Словно бы тоже чувствуя фальшь и его неловкость от сказанного, Нефедов ответил смущенно, не поднимая взгляда:
— Товарищ командующий, я все сделаю для Киреева…
Казалось, ему теперь хотелось бы уйти, побыть одному, только он не решается отпроситься. И генерал раздумывал, сказать ли ему про то, что оправдывало бы его самого, посылающего людей на гибель. Сказать или не сказать, что он сам переправится если не с первой ротой, так с первым батальоном? Он не помнил, когда пришло решение, — может быть, когда разглядывал в окуляры стереотрубы черного ангела с крестом и вдруг почувствовал, что перед ним, возможно, осуществление самой большой из его надежд? Или когда лапка циркуля ткнулась в сердцевину кружка и он сам ощутил еле слышный укол в сердце, как будто кто-то свыше дал ему знать, что с этим Мырятином свяжется для него, может быть, самое страшное? И может быть, наперекор этому страху он и решил включить в план операции свою гибель — как возможный или даже неизбежный ее эпизод. Скорее всего, им двигало суеверие, которое, он знал, противоположно вере, но голос, явственно прозвучавший в нем, обращался к Тому, о Ком до этого он не так часто задумывался всерьез: «Возьми тогда и меня, если не дашь мне удачи. Я сделаю так, я под такой огонь себя подставлю, что Ты не сможешь меня не взять. Дай мне только доплыть. А живым меня с этого плацдарма не сбросит никакая сила!»
Вот что пришлось бы тогда рассказать юноше, который, наверное, счел бы это бреднями опьяненного мозга. Поэтому генерал сказал лишь:
— Чего мы еще с тобой не учли, Нефедов?
И тот откликнулся словно бы с облегчением:
— Товарищ командующий, в двух лодках мы кабель должны тащить для артиллерии. Но что это за кабель, вы бы видели! На нем живого места нет, сплошные обрывы. Кое-как они срощены, но не опаяны, изоляция прогнила. Ребята его обматывали газетами, промасленными тряпками, потом изоленты намотали, но мы ж его не посуху разматывать будем, а по дну. Суток трое он прослужит, а потом замкнет.
Генерал почувствовал, как его лицо и шея наливаются кровью стыда и гнева — на лоботряса, ледащую сволочь, которая так распорядилась, чтоб эти парни, которых завтра, может быть, на свете не станет, еще бы и мучились сегодня, латая и укладывая заведомо негодный кабель.
— Шестериков! — позвал он, не поворачиваясь и закрыв глаза, чтоб успокоиться. Шестериков явился молча и быстро, точно сидел у двери и подслушивал в замочную скважину. — Свяжешься с начснабом по связи, скажешь от моего имени: если через час не отгрузит им полтора километра кабеля целехонького, трофейного, в гуттаперчевой оболочке, есть у него… Какой тебе нужен, Нефедов? Четырехжильный или шести-?
— Лучше бы шести-. Будет потяжелее, но хоть не зря трудиться, второй, может, и не придется укладывать.
— Вот так, шестижильного, — сказал генерал. — Если не притащит в зубах и сам в лодки не уложит, со своими снабженцами толстожопыми, я из них жилы вытяну. А его — расстреляю завтра. Своей железной рукой. Перед строем. Понятно?
Шестериков, что-то не помнивший, чтобы генерал кого-то расстреливал своей рукой перед строем, тем не менее важно кивнул и удалился. Стало слышно, как он неистово крутит рукоятку зуммера.
— Что еще? — спросил генерал Нефедова.
— Все, как будто…
— Совсем никакого желания?
Нефедов повел худым плечом и, вертя в пальцах пустую стопку, сказал смущенно:
— Ну, если вы спрашиваете, товарищ командующий… Я бы не хотел, чтобы из-за меня кого-то расстреляли. Я же понимаю, кабель у него на вес золота, и все требуют: «Дай километр! Дай полтора!» Хотел сэкономить человек. А этот, может, и не замкнет сразу, две недели послужит, а там переправа будет, по ней проложат…
— Ладно, — перебил генерал, насупясь. И было не понять, возражает он или обещает никого не наказывать.
Явился Шестериков, и генерал, поворотясь, уставился на него вопросительно.
— Погрузили кабель, — сказал Шестериков. — Давно, оказывается, погрузили.
— Когда «давно»?
— Два часа, говорят, как отправили. Ну, может, машина застряла…
— И что же он, не знает, что делать? — спросил генерал, опять впадая в сильнейшее раздражение. — Пусть на другой машине протрясется и эту вытаскивает, если вправду она застряла. Или перегружает.
— Так и обещал, — сказал Шестериков, отчего-то вздыхая. — Через два часа будет сделано.
Оба понимали, что кабелем этим только и занялись после особого приказания, и эти два часа начальник снабжения связи взял себе авансом. Черт, подумал генерал, все какое-нибудь вранье. Не получается без вранья воевать.
— Ты сам-то откуда, Нефедов? — спросил он, берясь опять за фляжку.
— Ленинградец.
— В институте там учился?
— В университете. На филологическом. Со второго курса ушел.
Он не добавил — «добровольцем», и это генералу понранилось.
— Фиологический — знаю, — объявил генерал. — Это где стихи учат писать. Счастливый ты человек, лейтенант!
— Почему счастливый?
— Ну… Есть у тебя профессия послевоенная. А у меня — нету.
— Но вы же… генерал.
— И что из этого? Генерал воевать должен. А что я после войны делать буду — не представляю… Я — человек поля. Поля боя. Научил бы ты меня стишки кропать. Тоже, небось, писал?
— Немножко…
— «Жди меня, и я вернусь, — продекламировал генерал. — Только очень жди…» Как там дальше? «Жди меня, и я вернусь — всем чертям назло!»
— «Смертям», — поправил Нефедов.
— Любишь эти стихи?
— Нравятся, — сказал Нефедов, слегка заалев.
— И мне тоже. Хотя «смертям» — это хуже. С чертями-то шутить можно, а вот со смертями — лучше не надо. Он потому такой уверенный, Симонов этот, что не побывал у нас на плацдарме. Которого еще нет, но будет. Вот ты можешь так уверенно сказать: вернусь непременно, ждите?
Помня о своем решении, генерал чувствовал себя вправе так спрашивать и спрашивал он себя самого. Нефедов, не отвечая ему, заметил:
— Нет, он много по фронтам ездит, в отличие от других.
— По фронтам ездить — еще не воевать… А в отличие — от кого?
— Ну, вот… Луговского хотя бы…
— Володьку — знаю, — объявил генерал, мотнув головою. — Он у меня в гарнизоне выступал в тридцать девятом. И потом мы с ним пили. Вдвоем, представь себе. Ну, еще адъютант мой был, но быстро под стол уполз. А Володька — молодец. Всю ночь мне стихи читал. Одному.
И прочел, дирижируя фляжкой в одной руке и стопкой — в другой:
Так начинается Песня о ветре,
О ветре, обутом в солдатские гетры,
О гетрах, бредущих дорогой войны,
О войнах, которым стихи не нужны…
Звенит эта Песня, ногам помогая
Идти по степи по следам Улагая…
Он умолк, опустив голову, и было похоже, что сейчас заплачет.
— А дальше забыл… Пили же всю ночь. Как собаки.
— Что же с ним случилось? — спросил Нефедов. — Я слышал, его к нам не вытянуть, чтоб стихи почитал. На сто километров к фронту не приближается…
— На пятьсот — не хочешь? В Ташкенте окопался. Или — в Алма-Ате. Генерал и сам точно бы впервые задумался, что случилось с поэтом, таким мужественно-красивым и так звонко воспевшим мужество, доблесть, воинскую честь. Такой неодолимый ужас вселили в него первые московские бомбежки? Или война оказалась совсем не такой, как он ее представлял себе, вдохновляясь собственными стихами? Все же юноша задал вопрос и ждал на него ответа, и генерал ответил: — Знаешь, Нефедов, нам его не надо судить. Вот я — куда только не совался. А что хорошего? Перед дождем все болячки ноют. И главное, все — по глупости. А если разобраться, так тоже со страху. Сам себе боялся признаться, что страшно мне. Мы же с тобой оба этого боимся, верно? А он не побоялся. Так и заявил: «Страшно мне. Я наперед знаю: меня там обязательно убьют…» Ну, и Бог с ним, незачем ему сюда ехать, пусть лучше сидит и пишет. — И, спохватившись, вспомнив, что произносит за другого то, чего тот, возможно, и не говорил, он разлил по стопкам и переменил тему: Кто же у тебя там остался, в Ленинграде?
— Никого. Мать успела с заводом эвакуироваться — еще до блокады, а отец тоже воюет. На Втором Белорусском.
— А девушка?
Нефедов стал медленно и красиво розоветь.