Уже темнело, когда Патриция взбежала по ступенькам ко мне на веранду. Гладкие щеки девочки были коричневыми от солнца и розовыми от удовольствия. Кинг в этот день был с ней еще более нежен, чем обычно. Патриция была уверена, что таким образом он хотел извиниться за грубость и озлобленность, проявленные накануне его львицами.
Я предоставил ей говорить, сколько ей хочется. Но когда она стала прощаться, я сказал ей:
– А ты знаешь, что мне уже скоро нужно будет уезжать?
Глаза ее сразу стали печальными, и она тихо ответила:
– В общем-то, знаю… Такова жизнь.
– А ты не хотела бы поехать со мной во Францию? – спросил я.
– На сколько дней? – спросила она.
– На довольно большой срок, чтобы походить по большим магазинам, посетить театры, подружиться с твоими ровесницами.
Лицо девочки, еще секунду назад такое доверчивое и такое нежное, замкнулось, ожесточилось, подичало.
– Вы говорите, как мама, – закричала она. – Вы ее друг или мой?
Мне вспомнились слова Сибиллы о том, как люди инстинктивно прибегают к несправедливости, чтобы заглушить боль. Я сказал Патриции:
– Мне выбирать не нужно. Я всегда был на твоей стороне.
Однако девочка продолжала сердито смотреть на меня.
– И вы тоже, даже вы думаете, что мне лучше уехать? – воскликнула она.
Я не ответил. Губы у Патриции побелели и сделались совсем тонкими.
– Я никогда не уеду из заповедника! – крикнула она. – Никогда! Если меня будут заставлять, я спрячусь в негритянской деревне или у масаев или даже уйду к Кингу, найду общий язык с его женами и буду ухаживать за его детенышами.
Мне с большим трудом удалось помириться с Патрицией. А когда все-таки удалось, она стала опять милой и сказала мне:
– Вы ведь, если разобраться, не злой, и я знаю, почему вы хотите увезти меня. Вы боитесь за меня.
Она пожала своими худенькими плечами и воскликнула:
– Господи, но чего же бояться?
Новость я узнал от Бого. У масаев умер старый Ол Калу. Клан уже выбрал на смену ему другого вождя, сильного и мудрого. Моему шоферу даже было известно его имя: Ваинана. Ему также было известно, что по этому случаю сегодня в маниатте состоится праздник.
Я поблагодарил Бого за то, что он так быстро проинформировал меня. Видно было, однако, что он хочет сказать мне что-то еще, но мнется, не зная, как это сделать. Он теребил большие плоские пуговицы из белого металла, которые украшали его ливрею. Морщины и складки у него на лице непрестанно шевелились. Я притворился, что ничего не замечаю. В конце концов он решился и, уставившись в квадратные носки своих желтых, с грубым швом ботинок, сказал:
– Господин, должно быть, захочет пойти на этот праздник. Господин всегда интересуется этими вещами.
– Что верно, то верно, – сказал я. – И что?
Бого поднял на меня свои умоляющие глаза и на едином дыхании произнес:
– Эти масаи становятся безумными, когда танцуют. И у них в руке всегда их копье, и они никогда не забывают старые войны с нами, кикуйю. Если бы господин был так добр и поехал бы в маниатту с хозяином заповедника…
– Конечно, – ответил я, – но только он…
Впервые за все время нашего совместного путешествия Бого настолько забылся, что перебил меня.
– Он поедет туда, господин, он поедет, – воскликнул он. – Масаи пригласили его. Ваинана разговаривает с ним сейчас в деревне.
От моей хижины до негритянского селения было не больше пяти минут ходьбы. Я ходил туда всегда пешком. На этот раз Бого решил во что бы то ни стало меня туда отвезти. Тем самым он хотел выразить мне свою благодарность и еще ему не терпелось окончательно убедиться, что ему не грозит поездка в маниатту.
Я застал Буллита в компании вождя масаев, который выглядел чуть помоложе, чем Ол Калу, и лицо его казалось более добродушным. Хотя глаза его, настороженные, цепкие и хитрые, говорили об обманчивости этого впечатления. Мочки его ушей благодаря многолетнему усердному труду отходили от хряща и свисали до плеч. Он объяснялся на суахили.
– Вы уже в курсе, – сказал мне Буллит. – Я вижу тамтамы нашего Королевского заповедника разносят новости как нельзя лучше… Ну конечно, я пойду на их праздник. Просто обязан из вежливости. Они начинают часов в двенадцать дня. А за вами мы заедем чуть пораньше.
Я заканчивал в хижине свой холодный завтрак, когда появился Буллит. На его увенчанном красной шевелюрой лице были написаны детская радость и таинственность.
Я понял, почему, когда увидел в «лендровере» не только Патрицию, но и Сибиллу.
– Вот видите, – сказала она, улыбкой отвечая на мое удивление, – насколько мне стало лучше. Я даже опять начинаю получать удовольствие от местного колорита.
Молодая женщина, которой еще не были известны результаты моей беседы с Патрицией, взяла дочь на колени, чтобы освободить мне место на переднем сиденье, и мы поехали в деревню, чтобы взять с собой трех рейнджеров.
– Это что, предосторожность? – спросил я Буллита.
– Предосторожность… когда мы являемся гостями масаев?! – воскликнул он. – Вы шутите!
– В общем, ваше почетное сопровождение, – сказал я.
– Это нужно не мне, а скорее им, – сказал Буллит.
Он посмотрел на меня поверх головы Патриции и добавил, подмигнув одним, а потом сразу же другим глазом, как это делала иногда его дочь:
– Дабы уважить их достоинство.
Я вспомнил нашу первую встречу и яростно-презрительную реакцию Буллита, когда я употребил это слово по отношению к Бого. Его подмигивания сейчас свидетельствовали о том, что мы с ним сделали очень много шагов на пути дружбы.
– Старый Ол Калу, – сказал я, – был настоящим вельможей.
– Таковым он и умер, – подтвердил Буллит. – В одну из его старых ран от львиных когтей с коровьим навозом попала инфекция. Чего еще может пожелать вождь масаев.
Сибилла сказала мне:
– Джон – один из тех редких белых людей, кому посчастливилось видеть, как мораны идут на льва.
Поскольку в машине ехала его жена, Буллит ехал гораздо медленнее, чем обычно. И пока брусса с хилой растительностью чередовалась с бруссой лесистой, пока гора Килиманджаро то представала перед нашим взором во всей своей красе, то вдруг исчезала, у него было достаточно времени, чтобы рассказать об одном из тех фантастических ритуальных сражений, которые до недавнего прошлого сильно сокращали как львиное племя, так и племя масаев.
Утром, на рассвете, десять – двенадцать молодых людей покидали маниатту и направлялись к логову льва, которого они перед этим выслеживали с неистощимым терпением. Если не считать их высоких красных шевелюр, блестящих от масла, от соков растений, от глины, они были совершенно голые. Только на лбу у них имелось подобие головного убора: гривы львов, убитых старшими членами клана в ту пору, когда они сами были моранами. В качестве оружия молодые мужчины располагали лишь копьями и тесаками. А чтобы защищаться, они имели еще щит.
Вооруженные таким образом, они окружали логово, скользя, подползая, словно змеи. Когда их кольцо становилось достаточно тесным, чтобы на пути хищника, куда бы лев ни кинулся, обязательно оказался бы человек, мораны все одновременно вскакивали с пронзительными криками, с яростными оскорблениями, стуча железными наконечниками копий по коже щитов. Лев выскакивал из своего укрытия. Копья вонзались в его плоть. И ему ничего не оставалось, кроме как драться насмерть.
– Я не знаю ни единого человека, – сказал Буллит, – который, окажись он на месте моранов, не отступил бы хотя бы на шаг, который не пригнул бы голову хотя бы на дюйм. Когда лев бросается вот так прямо на тебя, то даже с крупнокалиберным ружьем в руках и то стараешься сделаться немного меньше ростом.
А вот мораны, напротив, устремлялись навстречу огромному хищнику, обрушивающемуся на них своей яростью и всей своей мощью. Их воинственные крики были столь пронзительны, что перекрывали даже львиный рев. Их круг становился таким тесным, что льву, стремящемуся выскочить на открытое пространство, нужно было искромсать, сломать, разорвать, уничтожить одно звено этого столь хрупкого кольца, состоящего из человеческих костей и мускулов. Моран, оказавшийся на смертельной траектории, тот, на чей щит обрушивались вся мощь, все неистовство первого удара, тут же валился с ног. Но ни клыки, ни когти были не в состоянии поколебать его мужества. Он цеплялся за хищника. А тем временем остальные воины набрасывались на зверя сверху, вонзали свои копья ему меж ребер, в пасть и с удвоенной силой рубили его тесаками. Один, два, три морана падали с разорванным горлом, со вспоротым животом, с перебитым позвоночником, со сломанной шеей, с искореженным плечом. Однако они не чувствовали боли. Их транс лишал их всякой чувствительности. Они опять бросались в бой. Они помогали другим. И всегда их оставалось достаточно, чтобы закончить эту исступленную, невероятную охоту, чтобы убить, чтобы разрубить зверя на куски. После чего оставшиеся в живых возвращались в маниатту, и их черные тела были испачканы их собственной кровью и кровью льва, а на острие их копий развевалась львиная грива.