Из окон башни Мэри, как из стратегического пункта, была видна вся
Москва, как то: магазин Армения, крыша консерватории, дома на
Новом Арбате, кучерявое начало Гоголевского бульвара. Под правым боком ее дома находился к тому же ресторан Театрального общества, бывший в те годы оплотом алкогольного демократизма. И Петя, осмотревшись, решил, что обитать ему здесь будет удобно и уютно. И открыл первую бутылку Агдама, подметив с удовлетворением, что живут здесь со вкусом и просто: на закуску ему было предложено единственное яблоко на керамическом блюде явно балканского происхождения, недоеденная шоколадка с орехами и кусок рокфора, засохший до того, что в нем пропала плесень.
Мэри оказалась малопьющей, нежной, склонной к показному подчинению, нетребовательной, и для московского денди, учитывая уникальность ее жилой площади, безмужность и шесть раз выходившую замуж мать, нынче вместе с текущим супругом, тренером по баскетболу, воспитывавшую дочь Мэри от какого-то раннего и тоже удачного брака, – это был клад. Клад, так и сказал самому себе Петя. Роман закрутился и растянулся. Петя мог приходить днем и ночью – без звонка, что делал несколько лет подряд. Он навострился водить сюда богемных приятелей, благо это был центр, и бегать за водкой в Елисеевский было близко.
Приятели все были не только пьющие, но и пишущие, норовившие читать свои опусы вслух, но хозяйка была благосклонна и гостеприимна, поскольку – гуманитарна, переводчица с болгарского и сербского в бывшем Гослитиздате. Последнее обстоятельство и оказалось для нее роковым: она стала переводить Петины статьи на второй, почти родной для нее язык братского народа, пристраивать эти переводы в тамошнюю молодежную газету, и время от времени, вернувшись из Софии, передавала Пете рублевые гонорары в конвертах. И вот однажды светлым сентябрьским утром Петя, проснувшись в привычном гнезде, – он, странник, очень быстро обживался на новом месте, – принял душ, оделся, осмотрел с верхотуры превосходный московский пейзаж, ощупал конверт с деньгами в кармане своего рыбацкого плаща и поцеловал на прощанье хозяйку. Поскольку решил, что в это дивное утро ранней осени ему будет полезно с похмелья не посылать Мэри в магазин, но, напротив, приобрести напиток самостоятельно и в одиночестве посидеть на солнышке на лавочке на Тверском бульваре. Подумать, называл он такое времяпрепровождение. В Елисеевском в тот день давали обожаемый Петей сухой молдавский херес, он взял на левый гонорар сразу четыре бутылки – у его рыбацкого плаща были поместительные брезентовые карманы. А потом устроился на лавочке спиной к бывшему таировскому театру, опохмелился из горлышка, стал доволен, готов к общению и принялся разглядывать проходящих и окружающих.
Неисповедимы наши пути, предначертанные в книге судеб, думал я, слушая очередной Петин странный рассказ. Неисповедимы потому, что именно в этот погожий день, именно в это утреннее время худая, вся из углов, как ранняя Ахматова на знаменитом портрете Альтмана, беззубая и немолодая, но умопомрачительная, неотразимого шарма художница Эвелина Шарабанова решила прогулять двоих своих младших дочек от разных мужей на этом самом бульваре: старший сын давно гулял сам по себе. Здесь странность: жила она на Новослободской улице, но, как утверждала позже, ближе не было зелени, что неверно, зелень была, скажем, на Божедомке, но там не было бульвара с лавочками, а значит, не могло оказаться и Пети. А здесь он был – на лавочке слева от себя Эвелина обнаружила фигуру замечательную, в большом брезентовом плаще мешком, и этот плащ, безусловно, гляделся
стильно; фигура хлестала марочное вино с вполне независимой повадкой, курила, держа сигарету на отлете и вытянув в приличных штиблетах ноги, фигура явного бездельника и шелапута, но никак не хлыща, таким, по мнению разбирающейся Эвелины, и должен быть московский денди. Когда Петя рассеянно взглянул на нее, Эвелина
Шарабанова ухмыльнулась беззубым ртом и поманила героя рукой. Так всегда и начинаются самые безнадежные и кружащие голову романы: Петя с радостью решил, что сейчас ему будет с кем выпить и поделиться самыми свежими соображениями.
Для начала он предъявил новой знакомой весомое содержание своих оттопыренных карманов. Эвелина Шарабанова принимала решения быстро: она сразу заявила, что сама не пьет, и это оказалось чистой правдой, но зато пьет ее мама, что тоже оказалось беспримесной истиной, и что мама очень любит сухой херес, а также крымский портвейн, потому что является дочерью бондаря из Ливадийских подвалов. И портвейна потребляет много, больше прежнего, с тех пор как папу парализовало.
Она говорила правду с вызовом: мол, да, такие мои обстоятельства, зубы не вставлены, хотите не берите, хотите – принимайте, какая есть. Через полчаса они сидели в огромной шарабановской квартире, стены которой были завешаны чудовищной живописью хозяйки. Где-то в глубине изредка приглушенно хрипел хозяин. Мать Элелины вышла к гостю в халате, но в жемчужном колье на морщинистой шее, застенчиво
приняла мелкими неторопливыми глотками бокал хереса, не отрывая губ от стекла, села за беккеровский рояль, что стоял в гостиной, и спела Вертинского, типа Пани Ирена, не попадая в клавиши. Второй бокал она забрала с собой на свою половину. Еще через полчаса Петя и
Эвелина, весьма довольные друг другом, уже лежали в постели.
Петя и к этой квартире скоро привык. Эвелину, многодетную мать, за напитком, конечно, было посылать бестактно, даже не совсем прилично, но магазин и тут был рядом, так что Петя бегал сам: одна нога здесь, другая там. Тут было побогаче, чем в башне комиссаровой внучки. Здесь еще обнаруживались время от времени остатки, осколки салона, который Эвелина держала в молодости, в виде помятых и некогда модных художников кино, поскольку Эвелина когда-то заканчивала ВГИК именно по этой специальности, никому не ведомых сценаристов, один модный онколог, один естественно-научный член-корреспондент и пара дипломатов небольших стран третьего мира.
Попался как-то даже баритон, певший романсы, списанный из Театра имени Станиславского и Немировича-Данченко. Ну это ладно.
Примечателен был и сам интерьер. Из квартиры еще не рассеялись по комиссионкам и ломбардам остатки богатой обстановки и сервировки, там и здесь попадались то супница севрского фарфора, то серебряный бокал с чьим-то вензелем, то позолоченное ведерко для льда и шампанского. Здесь стояли шкафы карельской березы, бюро, смахивавшее на чиппендейла, бидермейерский комод, один венский стул с ампирными лапами, кресла красного дерева, наборные столики на изящных кривых ногах, напольные китайские вазы, одна из которых была явно склеена, низкий ломберный столик под зеленым сукном и бронзовые подсвечники, из которых торчали электрические лампочки. Ко всему под высоким потолком гостиной красовалась пестрая люстра мурановского стекла. В будуаре пышное ложе Эвелины укрывал балдахин из китайского шелка с драконами. Здесь во всем была некая надрывная нега, вкус распада империи, щемящий ностальгический запах крушения мира и будто предчувствие грядущего окончательного родового краха. Валяясь днями под шелковым балдахином, Петя тянул крымскую мадеру из богемского стекла, закусывал камамбером с гарднеровской тарелки и читал по настоянию хозяйки то Жизнь Бенвенуто Челлини, то Образы Италии, то скучнейшего на вкус Пети Вазари, – хозяйка была италоманкой, бредила мозаиками Равенны, могилой Аттилы, набережными По, галереей
Уффици, ватиканскими лестницами, Пьетой в малом дворике, виллой
Боргезе, фонтаном Треви, мостом Риалто и венецианской лагуной.
Подчас ее заносило в фантазиях в некогда опасные закоулки Флоренции, рядом с которой, к слову, много позже она и поселилась в домике с садиком, полном роз. Но это стало возможным, лишь когда она похоронила родителей, потеряла старшего сына-наркомана, грохнулась империя, и она смогла хорошо продать свою роскошную квартиру. А пока здесь нежился Петя, которому выдали даже бухарский потертый халат, чтобы удобнее было ходить по нужде в туалет в даль полутемного коридора.
Иногда они предпринимали вдвоем ностальгические для Эвелины прогулки по Москве. Однажды ранней весной она привела Петю к мрачному серому дому на набережной Москвы-реки, глядевшему слепыми окнами на клубящийся паром котлован из-под снесенного некогда храма Христа
Спасителя. Петя знал многие инквизиторские легенды, с этим домом связанные, потому что некогда квартировал здесь у одной актрисы, дочери знаменитого адмирала, тоже в квартире немаленькой, но меньше
Эвелининой, и по утрам с ее пожилой мамой-красавицей, тоже актрисой, тайком от подруги, которая страшилась маминой слабости к холодной
Столичной, украдкой опохмелялся на кухне.
– Сюда мы вернулись из эвакуации, – сказала задумчиво Эвелина, – но бывших соседей никого не осталось. Все новые люди…