Джозанна Скайлз была поваром в «Виг-ваге». Она уже семь или восемь месяцев продержалась на этой работе. В основном, все уходили через несколько недель. Приходилось учиться готовить суши и какой-то особый клейкий рис. Хозяином бара был Джимми Шимазо. Пятьдесят лет назад, во время Второй мировой, он ребенком попал в лагерь для интернированных в Харт-Маунтин и говорил, что, когда его семья вернулась в Калифорнию, ко всем этим автомобилям, деньгам и цветастому побережью, он скучал по Вайомингу. Суровая жестокость наших мест оставила на нем свой отпечаток. Джимми вернулся в Вайоминг годы спустя, с деньгами, которых хватило на покупку «Виг-вага», и, возможно, с какой-то извращенной тоской по вражде, которую здесь и вправду нашел. Больше не вернулся ни один, и кто их за это осудит. Все постояльцы Джимми были японские туристы, они болтались в гостинице, пялясь на старые седла и коровьи черепа, покупая в сувенирных лавках маленькие шестизарядные пистолеты и пластмассовых ковбоев для своих детишек, а еще брелоки для ключей, сплетенные из конского волоса заключенными в городской тюрьме. На Джимми работать было не сахар, он заводился с пол-оборота, но знал, на кого можно орать, а на кого нет: в свое время один техник по ремонту оборудования, бывший рабочий с ранчо «Пятнистая Лошадь», огрел его штакетиной от забора и оставил лежать полумертвым у мусорного бака. Они с Джозанной ни разу не повздорили: она ведь прилично готовила эту японскую еду, а здесь у нас всякий знает: к поварихе лучше по мелочам не цепляться.
У нее были две подружки — Палма Гратт и Рут Вулф, обе тоже горели синим огнем, может быть, помедленнее, чем Джозанна, но, каждая по-своему, рассыпались на горки пепла. Ночь с пятницы на субботу у них называлась «девочки гуляют»: коктейль «Маргарита» и фирменное блюдо под названием «Крылышки бизона» в «Золотой пряжке», а также чтение вслух брачных объявлений в местной газете. Потом они направлялись к Стокману поразвлечься. Иногда Палма брала с собой ребенка. Девочка сидела в уголке и рвала бумажные салфетки. После торта-пралине и кофе они смотрели кино в «Серебряном крыле», а потом либо шли домой, либо развлекались дальше. Но зато субботняя ночь — это был их звездный час: они влезали в обтягивающие джинсы и в то, что Джозанна называла «майки из мертвых негров», встречались в «Сыромятной плетке», или «У Бада», или в «Выстреле дуплетом», или в «Золотой пряжке» и уж тогда отрывались по полной.
Они думали, что живут на всю катушку: пили, курили, орали что-то дружкам и не столько танцевали, сколько терлись о мужские ляжки и прижимались к своим партнерам. Палма однажды сбросила блузку и показала сиськи, Джозанна набросилась на какого-то пьяницу за то, что он отпустил шуточку по этому поводу, и отлетела назад, сплевывая свою голубую кровь из разбитой губы, а потом все силилась лягнуть ковбоя, пока ее крепко держали, одновременно подзадоривая, пять-шесть его дружков, которые были в полном восторге от происходящего. Море по колено, можно рискнуть чем угодно; они, бывало, оценивали мужиков у стойки и выбирали троих лучших, не брезговали любыми наркотиками, которые удавалось добыть на автостоянке, иногда садились на колени какому-нибудь парню в кабине грузовика. Если даже Джозанна в два еще держалась на ногах, то видок у нее при этом был — будь здоров: тетка среднего возраста с размазанной помадой, некрасивым лицом и уже дряблым телом, уходящая в ночь одна, зевая и жалея себя. Если заявлялся Элк, ей было с кем уйти, и я так понимала, что в этом-то все и дело.
Примерно раз в месяц Джозанна отправлялась на ранчо Скайлза, к югу от Санданса, откуда видны Черные холмы. Там у нее был сын — мальчик лет шестнадцати-семнадцати, которого то выпускали из исправительной колонии, то снова сажали. Вообще их семье несладко пришлось. Джозанна мне рассказывала, что в стаде, которое они держали на своем ранчо, внезапно появился ген карликовости — это произошло еще во времена ее бабушки и дедушки, то есть в сороковые. Два поколения подряд они старались как-то выправить дело. Забивали весь скот на мясо и начинали все сначала, но почему-то ничего у них не получалось. Вообще-то ген проявился, когда на ранчо хозяйничала ее бабушка, а дед ушел на Вторую мировую. Он служил в рядах Конной с Пороховой реки, знаменитой 115-й дивизии. Правительство отобрало у них лошадей, пересадило этих лихих всадников на грузовики, за письменные столы или приставило к резервам боевой техники. Потом дед вернулся домой, к своим коротконогим телятам, и старался, как мог. В 1960-м он утонул в реке Белль Фурш, что, сами понимаете, не так-то просто, но, как сказала Джозанна, ее предки легких путей не искали.
Она привезла мне банку меда из собственных ульев. На каждом ранчо держат пчел. У нас с Райли, помню, тоже было двадцать ульев, и я как-то пожаловалась Джозанне, что скучаю по меду.
— Вот, — сказала она, — не много, но хоть что-то. Надо будет съездить на ранчо. Собачья там жизнь. Клейтон хочет свалить оттудова — поговаривает о том, чтобы поехать в Техас, но даже не знаю. Он ведь им там на ранчо нужен. Они не поймут, если он уедет, точно, меня во всем обвинят. Черт, он вообще-то уже большой мальчик, дали бы ему жить, как хочет. Все равно будет искать приключений на свою задницу. Сплошной геморрой с этим парнем.
У нас с Райли не было детей, не знаю, почему. Никто из нас и не подумал пойти к врачу, чтобы выяснить, в чем дело. Мы об этом никогда не говорили. Я думала, наверное, это из-за того аборта, который я сделала, когда мы еще не были знакомы. Говорят, аборт может здорово все подпортить. Райли про аборт не знал, и, должно быть, у него были свои идеи на этот счет.
Мой муж совершенно не считал себя виноватым в том, что сделал. «Послушай, мне представился случай — и я им воспользовался», — это я про тот наш разговор в Свитуотере, когда Райли пришел наконец домой и сказал свое последнее слово.
Кто лучше меня знал про ту родинку у него на теле? Должно быть, она до нее дотронулась. Если да, то и правда, что он мог поделать? Райли — кожа да кости, у него худое, злое лицо и рот, как узкая щелка, и слова из него не вытянешь. Но стоит дотронуться до этой родинки — и делай с мужиком что угодно, и ты ложишься с ним в постель, и его губы набухают; я, бывало, сначала даже отпряну — такие влажные сочные поцелуи, и такое все большое. А если снять с Райли одежду, пахнущую лошадьми, собаками, маслом и землей, если снять одежду, тогда почувствуешь настоящий запах его кожи, так пахнет сердцевина тополиной веточки, когда сломаешь ее и на изломе увидишь коричневую звездочку. Как бы там ни было, у всех у нас есть свои слабые места, и каждый человек должен знать, чего от себя ждать.
За девять лет семейной жизни у нас был только один отпуск — мы ездили в Орегон, к моему брату. Стояли на скалистом берегу и смотрели, как накатывают валы. Холод, туман, и никого, кроме нас. Уже сгустились сумерки, и волны удерживали свет, как будто источник его был под водой. Заикающиеся вспышки предупреждали корабли об опасности. Я сказала Райли: вот что нам надо бы завести в Вайоминге — маяки. Он возразил: нет, лучше — стену вокруг всего штата, а на ней вышки с пулеметами.
Однажды Джозанна прокатила меня в грузовичке своего брата — тот уехал на несколько дней покупать какие-то запчасти или насосы. Это была настоящая берлога: парочка брелоков, висевших над передним сиденьем; цепочка; видавшая виды шляпа на полу; потрепанная куртка Кархарт; штук семь-восемь драных перчаток; собачья шерсть; пыль; пустые пивные банки; пистолет «30–60» у заднего окна; на сиденье, между нами, — клубок проволоки и веревок; куча нераспечатанных почтовых конвертов и еще «Руджер Блэкхоук» 44-го калибра, наполовину торчащий из кобуры. Честно говоря, я в этом грузовике сразу заскучала по дому. Сказала, что, похоже, ее брат вооружен до зубов, а Джозанна засмеялась и ответила, что «Блэкхоук» — ее, собственный, что она раньше держала его у себя в машине, в отделении для перчаток, а недавно пришлось вернуть пистолет в магазин из-за какой-то неполадки с компрессией, которую так и не смогли устранить, а на сиденье она его потом положила, чтобы не забыть взять, когда брат поедет обратно.
В тот год было модно завивать длинные волосы мелким бесом и носить распущенными: в этом облаке лица женщин казались узкими и особенно беззащитными. Волосы Палмы были неоново-оранжевые, а брови — выщипаны дугой. Глаза широко расставлены, под глазами круги, кожа как будто воспаленная. Она жила с дочкой — печальной девочкой лет десяти-одиннадцати, со скорбной мордашкой и прямыми каштановыми волосами, такими, какие были бы у самой Палмы, если бы она их оставила в покое.
У второй, Рут, был темный пушок над верхней губой, а летом из подмышек торчала жесткая щетина. Дважды в месяц она платила сорок пять долларов, чтобы вывести растительность на ногах. И смех у нее был могучий, прямо как у мужика.