Джейк родом из религиозной семьи. Эмили откликнулась на призыв, охватив все основные течения: нью-эйдж спиритуализм, христианское возрожденчество и экуменическую терпимость, которая граничила с величием.
Я подумала об отце, пасущем овец на кладбище церкви, в которой никогда не был. Он говорил, что церкви пугают его.
«Мне больше нравится здесь, с мертвыми».
После его самоубийства эти слова приобрели новый смысл. Как и все остальное. Я вспоминала, как особенно нежно он поцеловал головки Эмили и Сары за несколько дней до смерти. Поражалась, как все его костюмы по-прежнему висят в шкафу в идеальном порядке, включая тот, который Джейк недавно подарил, только что из химчистки и готовый к употреблению. И я отправилась в его мастерскую за фотографией, которую нашла там, когда была ребенком.
Она по-прежнему лежала в ящике для инструментов. Я взглянула на мальчика, который станет моим отцом и в конце концов убьет себя. Как давно это началось?
Держа снимок, я набирала номер Джейка в Висконсине. Его работы только начинали привлекать внимание. Он собирал бумаги, чтобы подать на стипендию Гуггенхайма и отправиться за границу. Он совсем недавно покинул наше временное факультетское жилье и начал снимать домик под Мэдисоном — бывший каретный сарай особняка на озере.
— Расскажи мне все, — попросил он.
— Не могу.
Я сумела выпалить несколько слов, но пока еще была не в силах использовать более точное — «самоубийство». Поэтому Джейк стал описывать озерную гладь. Как задняя дверь его домика выходит на короткую бетонную лесенку, ведущую прямо к воде; как, в зависимости от времени года, вода порой стоит всего в нескольких дюймах от его двери.
— Где девочки? — спросил он.
— С Натали. Я на кухне. Мама наверху.
Я вцепилась в телефонный шнур так крепко, что мои ногти побелели.
— Скажи что-нибудь, — попросил Джейк. — Только не молчи.
Я подошла к окну, из которого была видна отцовская мастерская и задний двор Левертонов.
— Внук миссис Левертон был на улице, выпалывал траву между плитками, — сказала я. — Это миссис Левертон вызывала полицию.
Комок подступил к горлу, но я удержала рыдание. Во мне бурлили слепящая злость и смятение. Я ненавидела всех на свете.
— Я думала о нем сегодня утром. Один раз, даже полраза, если честно. Я везла девочек в Ассоциацию молодых христианок. Эмили вчера получила значок «Летучая рыба», а я услышала музыку из машины за нами, когда остановилась на светофоре. Это был Вивальди, что-то ужасно мелодраматичное, отец повеселился бы. Мистер Форрест должен знать название пьесы.
Отодвинув красный высокий стул от стены, я поставила его посередине кухни. Так можно было сидеть и смотреть через столовую вдаль на улицу.
— Он взял старый дедушкин пистолет, — продолжала я.
В трубке иногда улавливались короткие потрескивания на линии и шорох дыхания Джейка, — помехи расстояния между нами. Я рассказала ему все, что знала: как выглядел мой отец, когда я вошла в дверь; как мать казалась почти стертой, оттого что мне было трудно сфокусироваться на ней; какими порядочными, какими добрыми были полицейские и соседи, но все, чего мне хотелось, — это сорвать с них лица и швырнуть их, влажные и мясистые, на пол, где лежал мой отец.
Наконец, когда прошло уже много времени, заговорил Джейк.
— Я знаю, он любил тебя.
У меня отвисла челюсть. Захотелось водки, что хранилась у меня дома в морозилке. Я задумалась, какие лекарства — успокоительные и болеутоляющие — могут таиться наверху, в шкафчиках ванной и ящиках комода.
— Как это доказывает любовь? — спросила я.
У Джейка не нашлось ответа.
Я подумала о католическом священнике. Отец рассказал, что священник так и не выучил его имени. Он называл отца Дэвид, а не Дэниел, когда видел, как тот пасет овец.
— Хелен?
Это был Таннер. Он стоял рядом со мной.
В задней части класса я услышала волнение. Преодолевая боль, выпрямилась из своей согбенной позы на стуле.
— Вот. — Он накинул на меня тонкий больничный халат. — Наденьте.
— Вас пришли повидать люди, — сообщил он.
— Люди?
— Полицейские, Хелен.
Через плечо Таннера я заглянула в глубь комнаты. В дверях стояли и старательно отводили глаза от изображений моего обнаженного тела, казалось бывших повсюду, двое мужчин в форме. Рядом с ними, прямой как штык, но одетый в спортивную куртку и слаксы, стоял еще один мужчина. У него были густые белые волосы и усы. Он один раз оглядел комнату, и глаза его остановились на мне.
— Класс, — объявил Таннер, — мы закончим пораньше и продолжим в следующий раз.
Застучали мольберты — студенты собирали альбомы для набросков и откладывали уголь. Открывались рюкзаки, включались мобильные телефоны, издавая песенки, писки и свисты, давая студентам понять, что да, они совершенно правы, нечто намного более захватывающее происходило, пока они были заперты в классе.
Я подумала о самодельном войлочном рождественском украшении, которое мать когда-то послала мне в Висконсин посередине июля. Оно было выверено до последней детали, от нашитых бусин, повторявших изгибы узора — ни пары одинаковых! — до петельки наверху, сплетенной из шелковой нити. Открытка, втиснутая в коробку, гласила: «Я это сделала. Не трать жизнь впустую».
Когда студенты постепенно разошлись, мужчина в спортивной куртке подошел к платформе.
— Хелен Найтли? — Он протянул руку. — Я Роберт Брумас, полиция Финиксвилля.
Его ладонь повисла в воздухе, и я качнулась к своим рукам, которые сжимали халат на груди.
— Да?
— Боюсь, у нас неприятные новости.
— Да?
Я думала, как подготовиться, что сказать. Предстояло сыграть удивление без удивления, и я не представляла, как себя вести.
— Соседка вашей матери нашла ее сегодня утром, — сообщил он.
Я уставилась на него, затем на Таннера.
— Не понимаю.
— Она мертва, миссис Найтли. У нас есть к вам несколько вопросов.
Мое лицо отказывалось принять какое-либо выражение. Он пристально наблюдал за мной, и я лишь смотрела на него в ответ. Встать или покинуть помост казалось трусостью, признанием вины.
Если бы я только могла намеренно потерять сознание! Немного забвения не повредило бы. Того же мне хотелось, когда я увидела отца, но вместо этого услышала голос матери.
«Она поможет мне почиститься», — сказала она полицейскому, стоявшему рядом с ней, и, не зная, что еще делать, я пошла прямо на кухню, налила воды в его старый больничный поддон для рвоты и вернулась в коридор, где увидела мать, босиком, по колено в крови отца.
— Он наконец сделал это, — констатировала она. — Я думала, он никогда не решится.
С каким удовольствием я бы ударила ее! Но за нами наблюдали полицейские, а в руках у меня была миска.
Когда мне было двенадцать, я нашла фотографию отца в маленьком металлическом ящике под его рабочим столом. На снимке он был юношей и стоял перед старым кирпичным домом. Он позировал на импозантном крыльце из залитого цемента. С обеих сторон возвышались пилястры из кирпича и известкового раствора. На отце была мятая белая рубашка и брюки со складками, подхваченные тонким коричневым ремешком. Рядом с крыльцом виднелся угол большого квадратного мусорного бака, располагавшегося на плешивом участке двора. Над краем бака торчали ножки стола и что-то вроде стула.
К двенадцати я уже начала прислушиваться к рассказам отца о месте, откуда он родом. Место называлось Ламбет и на новых картах больше не существовало, разве что как название дамбы на реке Делавэр.
Мать называла Ламбет грязным городом, потому что, после того как его закрыли, а жителей выслали — «переселили», красивое слово для сделанного, — была построена дамба, которая изменила течение реки и должна была привести к запустению города.
Однако, несмотря на тщательные расчеты инженеров и чертежников, через город с ревом пронеслась стена грязи, подхватившая комья плавучих газонокосилок и хрупкие косточки животных, похороненных на задних дворах. Через шесть месяцев она иссякла, оставив верхние районы города попросту пропитанными грязью и разрушенными водой.
Официальное наводнение случилось незадолго до того, как отец встретил мать на съемках для Джона Уонамейкера.
— Потому-то я и занялся водой, — объяснял он людям.
Наводнение совпало с развитием соседних городков, в том числе Финиксвилля.
— Это Ламбет оплатил строительство Общественного центра Святого Духа, — сообщал отец, когда мы проезжали мимо приземистого кирпичного с серебром здания.
В мой тринадцатый день рождения он решил, что я уже достаточно взрослая, чтобы отправиться с ним в затопленный город, в котором он вырос. Отец собрал корзину для пикника и легонько поцеловал мать в лоб.