Шло время. Старый немецкий еврей умер во сне, аптеку закрыли, и Литвинова, отчасти благодаря слухам о его литературных успехах, взяли учителем в еврейскую школу. Закончилась война. Постепенно Литвинов узнавал, что случилось с его сестрой Мириам, родителями и еще четырьмя братьями и сестрами (что произошло с его старшим братом Андре, он мог только предполагать). Он научился жить с этой правдой. Не принимать ее, но жить с ней. Это напоминало жизнь со слоном. Комната у него была крошечная, и каждое утро ему приходилось протискиваться мимо этой правды к ванной. Чтобы достать из шкафа трусы, он был вынужден ползти под ней, молясь, чтобы она не решила именно в этот момент сесть ему на голову. Ночью, закрыв глаза, он чувствовал, как она нависает над ним.
Он похудел. Все в нем словно уменьшилось, кроме ушей и носа, они обвисли и удлинились, придав его лицу меланхоличное выражение. Когда Литвинову исполнилось тридцать два года, волосы у него стали выпадать целыми пучками. Он избавился от помятой панамы и стал постоянно носить тяжелое пальто, в кармане которого лежал истрепанный листок; Литвинов не расставался с этим листком много лет, и он уж начал рваться на сгибах. Дети в школе отряхивались за его спиной, если он задевал их, проходя мимо.
Таким он был, когда Роза начала замечать его в кафе на набережной. Он ходил туда после обеда, якобы почитать роман или поэтический журнал (поначалу — для поддержания репутации, а потом ему действительно стало интересно). На самом деле он хотел оттянуть момент возвращения домой, где его ждала невыносимая правда. В кафе Литвинов позволял себе немного забыться. Он в умиротворении смотрел на волны и наблюдал за студентами, иногда подслушивая их споры. Они ничем не отличались от тех споров, которые вел он сто лет назад (то есть двенадцать), когда сам был студентом. Он даже знал, как зовут некоторых из них. И Розу тоже. А как же иначе? Ее вечно кто-нибудь звал.
Когда она подошла к его столику и, вместо того чтобы пройти дальше и поздороваться с каким-нибудь молодым человеком, с неожиданным изяществом остановилась и спросила, нельзя ли присесть, Литвинов решил, что это шутка. Ее блестящие черные волосы доходили до подбородка, подчеркивая благородный нос. На ней было зеленое платье (позже Роза будет спорить, что оно было красным в черный горошек, но Литвинов не желал отказываться от воспоминания об изумрудном шифоновом платье без рукавов). Только после того как она просидела с ним полчаса, а ее друзья потеряли к ним интерес и вернулись к своим разговорам, Литвинов понял, что ей искренне хотелось с ним поговорить. В воздухе повисла неловкая пауза. Роза улыбнулась.
— Я ведь даже не представилась, — сказала она.
— Вас зовут Роза, — ответил Литвинов.
На следующий день Роза пришла на вторую встречу, как и обещала. Когда она посмотрела на часы и спохватилась, что уже поздно, они договорились о третьей встрече, а дальше уже сама собой подразумевалась четвертая. Во время пятой встречи, очарованный юной непосредственностью Розы, посреди жаркого спора о том, кто крупнее как поэт — Неруда или Дарио,[74] — Литвинов неожиданно для себя пригласил ее на концерт. Когда она с радостью согласилась, до него вдруг дошло, что, о чудо из чудес, эта милая девушка может испытывать к нему какие-то чувства. Его будто что-то ударило в грудь. По телу пробежала дрожь.
Через несколько дней после концерта они устроили пикник в парке, а в следующее воскресенье — велосипедную прогулку. На седьмом свидании пошли в кино. После сеанса Литвинов проводил Розу домой. Они стояли и обсуждали Грейс Келли — что важнее: ее актерский талант или невероятная красота, — тут Роза внезапно наклонилась к Литвинову и поцеловала его. По крайней мере попыталась поцеловать — Литвинов, застигнутый врасплох, отстранился, и Роза осталась стоять, неловко изогнувшись, с вытянутой шеей. Весь вечер он с растущим удовольствием следил за изменением расстояния между разными частями их тел. Но изменения были настолько незначительными, что эта внезапная атака носа Розы чуть не довела его до слез. Осознав свою ошибку, он вслепую вытянул шею вперед. Но к тому моменту Роза уже оценила потери и отступила на безопасную позицию. За секунду шаткого равновесия Литвинов успел почувствовать запах ее духов, а потом поспешно ретировался. По крайней мере попытался, потому что тут Роза, не желая больше испытывать судьбу, но в то же время и не желая сдаваться, направила свои губы на оспариваемую территорию, на секунду забыв о собственном носе. Однако тот быстро напомнил о себе, столкнувшись с носом Литвинова, как раз когда их губы встретились. Вот так первый поцелуй превратил их в «кровных» родственников.
По дороге домой в автобусе у Литвинова кружилась голова. Он улыбался каждому, кто смотрел в его сторону. Он шел по улице насвистывая. Но как только он вставил ключ в замочную скважину, на сердце у него похолодело. Он стоял посреди темной комнаты, не включая лампу. «Черт возьми, где была твоя голова? — подумал он. — Не будь дураком, что ты можешь дать такой девушке? Ты позволил себе расколоться на куски, теперь их уже не соберешь, и тебе больше нечего ей предложить. Ты не сможешь скрывать это вечно, рано или поздно она узнает правду. Ты лишь оболочка человека, и чтобы в этом удостовериться, ей достаточно будет лишь постучать и понять, что внутри ничего нет».
Он долго стоял и думал об этом, глядя в окно. Потом разделся, в темноте выстирал белье и повесил сушиться на батарее. Повернул ручку настройки радиоприемника, и тот засветился и ожил, но через минуту он выключил его, и звуки танго сменила тишина. Голый, он опустился на стул. Муха села на его сморщенный член. Литвинов пробормотал несколько слов. И поскольку ему это было приятно, он продолжал бормотать. Эти слова он знал наизусть; они были написаны на листке, который он носил в нагрудном кармане уже много лет с того самого дня, когда сидел у постели больного друга, молясь, чтобы тот остался жив. Он столько раз произносил их, даже неосознанно, подчас забывая, что эти слова принадлежали не ему.
В ту ночь он пошел в кладовку и достал чемодан. Засунув руку в карман чемодана, нащупал толстый бумажный пакет. Достав сверток, Литвинов снова сел на стул и положил его на колени. Хотя он никогда не открывал пакет, он, конечно, знал, что в нем было. Закрыв глаза, чтобы защитить их от света, он дотянулся до лампы и включил ее.
«Сохранить для Леопольда Гурского, пока снова его не увидишь».
Позже, сколько бы Литвинов ни пытался похоронить эти слова в мусорном ведре под апельсиновой кожурой и фильтрами от кофеварки, они неизменно всплывали на поверхность. И однажды утром он взял пустой пакет, содержимое которого теперь было надежно спрятано в его столе. Затем зажег спичку и, глотая слезы, смотрел, как надпись, сделанная его другом, сгорает дотла.
«Что там написано?»
Мы стояли под звездами на Грэнд-сентрал,[75] или, по крайней мере, я так думал — я бы скорее смог закинуть ноги за уши, чем задрать голову и увидеть, что там наверху.
«Что там написано?» — повторил Бруно, пихая меня локтем в ребра, пока я приподнимал подбородок, пытаясь разглядеть расписание. Верхняя губа у меня отделилась от нижней, чтобы освободиться от тяжести челюсти. «Ну же», — торопил меня Бруно. «Не гони лошадей», — ответил я ему, с открытым ртом у меня получилось что-то вроде «Еаи-ашаей». Я едва разобрал цифры. «Девять сорок пять», — сказал я. Точнее, «Деить-орокять». — «А сейчас который час?» — спросил Бруно. Я перевел взгляд на свои часы: «9.43».
Мы побежали. Нет, не побежали, а стали двигаться так, как могут двигаться два старика с изношенными суставами, пытаясь успеть на поезд. Я был впереди, но Бруно наступал мне на пятки. Затем он придумал, как ускоряться, неописуемым образом размахивая руками, и оттеснил меня. Мгновение я просто двигался по инерции, пока он, если можно так выразиться, мчался наперекор ветру. Я сосредоточился на его затылке, но вдруг он неожиданно исчез из поля зрения. Я обернулся. Бруно мешком лежал на земле, один ботинок с него слетел. «Беги!» — закричал он. Я растерялся, не зная, что делать. «Беги!!!» — снова завопил он. И я побежал. А через пару секунд Бруно уже снова оказался впереди, срезав угол. Он несся, неистово размахивая руками, в одной из которых держал ботинок.
«Платформа 22, посадка заканчивается».
Бруно помчался к ступенькам, ведущим на платформу. Я бежал прямо за ним. Мы наверняка бы успели. И что? Неожиданно Бруно резко остановился перед самым поездом. Я не успел затормозить, на всей скорости пронесся мимо него и заскочил в вагон. Двери за мной захлопнулись. Он улыбнулся мне через окно. Я стукнул кулаком по стеклу.
«Черт тебя подери, Бруно!» Он помахал рукой. Он знал, что один я бы не поехал. Знал и то, что ехать я должен. Один. Поезд тронулся. Губы Бруно зашевелились, и я попытался прочитать по ним, что он говорит. «Ни», — сказали его губы и замерли. «Что „ни“? — хотелось крикнуть мне. — О чем ты?» И он продолжил: «Пуха». Поезд отошел от вокзала и устремился в темноту.