Вот каким оказался на деле конечный итог этой истории, и А. несколько удивился, что не предвидел его. Церлина же, утомившись соответственно своему возрасту, смотрела некоторое время в пустоту, а потом, с уже обычной вежливостью служанки и обычным голосом, сказала:
— Ну вот, я вам даже отдохнуть не дала после обеда своей болтовней, господин А., ну да вы еще свое наверстаете, я надеюсь, — и, согнувшись, заковыляла из комнаты, двери которой прикрыла с такой осторожностью, словно в ней находился спящий.
А. снова откинулся на кушетку. Да, она права, надо бы немного поспать. В конце концов еще не поздно: часы на башне только-только пробили четыре. Вот и славно, что вернулись мысли о сне, оборванные приходом Церлины. Но, к его неудовольствию, мысли о деньгах снова вылезли на передний план. И он снова должен был прокручивать собственную историю, как он начал зарабатывать их там, в Капской колонии, и как с тех пор судьба бросала его к деньгам из одной части света в другую, с биржи на биржу, и если считать Южную Америку отдельным континентом, то их было шесть за пятнадцать лет, то есть по два с половиной года на каждый. И все было чистой случайностью. Мальчишкой он мечтал украсить свою коллекцию марок треугольником «Мыса Доброй Надежды», мечтал тщетно, с тех пор мечта о далеких странах, о Южной Африке так и жила в нем. Марки были бы неплохим вложением капитала, но страсть коллекционера в нем иссякла. Чего ему, собственно, хотелось? Иметь дом, жену, детей? По-настоящему детям рады, в сущности, одни только бабушки. Дети — помеха всякой комфортабельной жизни, а еще больше портят жизнь любовные истории — на что они нужны, непонятно.
Все эти проделки баронессы — чистая глупость; если бы он тогда знал ее — но тогда он еще вряд ли родился, — ;он бы вызвал ее к себе в Капштадт и спас бы тем самым от этого подонка и его оскорблений. Правда, женщины не очень охотно едут туда, это приводило уже к нехватке женщин и соответствующим драмам на алмазных копях. Там господин фон Юна не собрал бы свою коллекцию женщин. Жизнь он вел некомфортабельную. А барон, был ли он счастлив? Лучше бы он сам сделал сына своей жене. Хотя сын, пожалуй, все равно сбежал бы от них в Африку, несмотря на безнадежность всякого бегства. Ужасно, что вдова остается в своем доме, как в тюрьме. Хорошо, если б можно было быть своим собственным сыном. Разве он не хотел после смерти отца взять мать к себе в Капштадт, чтобы выстроить ей там дом? Она, пожалуй, была бы жива еще и поныне, имела бы, может быть, внуков. Для детей стоило бы начать собирать коллекцию марок, треугольник «Мыса Доброй Надежды» он тоже раздобудет. Пусть себе истаивает, кончается воскресенье, этот жизненный план, право же, недурен…
Да, да, вот так и нужно планировать свою жизнь. А. знал это сейчас со всей определенностью. Не знал он только о том, что так и заснул за этими мыслями.
VI. ЛЕГКОЕ РАЗОЧАРОВАНИЕ
© Перевод А. Березина
Вдруг он заметил его и испугался, что не видел раньше: среди современных магазинов на шумной деловой улице стоял дом с узким фасадом, наверное, середины XVIII века. Он каждый день проходил мимо и никогда еще его не видел, хотя дом торчал между своими соседями, как сломанный зуб, стиснутый двумя огромными, пестро размалеванными брандмауэрами, и над остовом световой рекламы на коньке коричневой черепичной крыши оставался еще просвет, сквозь который в щель улицы иногда заглядывало голубое небо, а иногда пасмурное, в облаках. Но огромные рекламные вывески, буквы которых начинались на фронтоне левого соседа и перебегали на фронтон правого, эти длинные жесткие ленты, видно, мешали ему показать себя и удерживали среди чуждых ему по духу строений. А тут вдруг он оказался на виду, освобожденный от нелепого соседства, и подобно тому, как под одеждой у всех людей та же кожа, что и у животных — редко осознаваемый факт, так и стена дома под объявлениями и рекламными щитами оказалась снова настоящей кирпичной стеной в серой штукатурке, которой ее некогда покрыла кельма штукатура; стала видна и коричневая кровля, плавно огибающая перекрытия и балки старых стропил. Всегда, наверное, пугаешься, когда из прошлого выплывает нечто незнакомое — страх человека, который оставил позади что-то, чего не знает, сам погруженный в страх и во время, не отпускающее его. Духу прошлого отвечала и гравюра, выставленная в витрине книжного магазина и запечатлевшая эту деловую улицу в ее прежнем виде: широкую, тихую, жилую, со строчкой домов, крыши которых примыкали друг к другу — единство бывшей общности. И так как перед глазами прохожего еще стоит та гравюра и изображенная на ней улица, которая, тогда еще без тротуара и немощеная, вдоль и поперек пересечена колеями колес, он ступает на новый асфальт мостовой и переходит железные трамвайные рельсы, гонимый желанием войти в этот старый дом, а также робкой надеждой, что там можно вздохнуть, как дышится, когда уезжаешь из замкнутой тесноты города и попадаешь на сельскую дорогу. Будь у него привычка прислушиваться к глубинным движениям своей души, он обнаружил бы там нечто похожее на тоску, пусть даже не тоску, а только неясную потребность вдохнуть острый запах сена, навоза, перегноя, потребность найти где-нибудь в доме клок сена или хоть желтые и светло-коричневые початки кукурузы, вывешенные на веревке для просушки под скатом крыши, как в деревенском доме. Ведь даже нищенка, что сидела у ворот, похожа была на старую крестьянку, отдыхающую на скамейке возле двери, когда нет работы и больше нечего делать, и он не решился подать ей милостыню, даже чуть было не снял шляпу, входя в темную подворотню, частично перестроенную для торговых надобностей и потому несообразно узкую.
Стены подворотни тоже были сплошь покрыты вывесками, да и стены подъезда, над которым старая табличка с облупившейся эмалью извещала: «1-я лестница». Здесь еще продолжалась торговая улица, как будто она заползла даже в дом и ползет дальше, захватив всю первую лестницу и оставив в каждом ее пролете свои щиты. Отвлекающий маневр, раздраженно подумал посетитель, отвлекающий маневр, и, так как он не хотел, чтобы его отвлекали обманом, он и взглядом не удостоил вход, а вышел из подворотни во двор. Двор был темный, зажатый в четырехугольнике стен, как глубокий колодец, а из открытых окон щелкали болтливые пишущие машинки. Нет, это было все-таки не то, что он искал, и он повернул бы назад, если бы не тихая мастерская по ремонту пишущих машинок, расположившаяся во дворе. И то, что этот мастер с подмастерьями занимался здесь своей размеренной работой, и то, что вывеска изображала неподвижную, застывшую пишущую машинку, как некогда вывеска сапожника — сапог, а портного — ножницы, и то, что рядом была открыта дверь в тишину и темноту переплетной мастерской, — все это несколько увеличивало действительную удаленность от шумной улицы, не намного, конечно, всего на несколько миллиметров, и даже того меньше, однако достаточно, чтобы указатель, звавший ко «2-й лестнице» рядом со второй подворотней в конце двора, тихо поманил дальше. Он преодолел робость перед щелканьем машинок и быстро проскользнул через двор, ведь куда заманчивее самого указателя была вторая подворотня, наискось разделенная на две половины: темную, промозгло-холодную и желтую, солнечную, и несомненно, за ней должен быть еще один двор, уж он-то весь безраздельно во власти солнечных лучей. Боясь ошибиться, полный нетерпения, он вышел на солнце, заранее решив не заходить и во второй подъезд, уверенный, что там натолкнется лишь на постоянно закрытые, обитые железом черные ходы разных контор. Да и стеклянную дверь он вряд ли заметил бы, дверь из подворотни в подъезд, если бы она не привлекла его внимания своим подрагиванием и дребезжанием. Это была обычная стеклянная дверь с сеткой из гнутой коричневой проволоки, стекло чуть-чуть звенело от беспрерывного легкого хлопанья двери, и вместе с ним дрожала пограничная черта между светом и тенью, рассекающая подворотню и дверь на две части. Это было похоже на солнечные часы, не показывающие точного времени, и скрытое здесь противодействие всякому порядку, казалось, обещало, что все здание каменного порядка, железной неподвижности может беззвучно рассыпаться, так же безмолвно, как возник новый двор — полный солнца, теплый, лежал он теперь перед ним. Щелканье пишущих машинок в неподвижном воздухе утратило всякую силу и слилось в далекий гул. Просто удивительно, как свободно проникало сюда солнце, а все оттого, что вдоль двора с противоположной стороны тянулись не дома, а высокая стена. Она, конечно, тоже отбрасывала четко очерченную тень, но близился полдень, тень была короткой, и ее смягчала, да, именно смягчала земля, на которую она падала и которая тянулась вдоль стены узкой немощеной полосой, как прореха в каменной коже двора. Возможно, тут когда-то пытались разводить шпалерные фрукты, но этому помешала затененность кусочка земли, а может, был просто газон и стояли скамейки. Однако от всего этого ничего больше не осталось, лишь серая земля, втоптанный в нее гравий, бережливо сметенный в маленькие кучки песок, словно оставшийся от детских игр, собачьи нечистоты. Теоретически, так сказать, ему это было понятно: ведь собаки предпочитают для своих надобностей именно землю, а не булыжник мостовой, как будто могут таким способом выразить свою тоску по природе и по утраченной свободе, но само предположение, что в этом насквозь коммерческом доме вообще могли быть дети и собаки, тревожило, и в то же время в нем была надежда, как-то слабо, но отчетливо связанная с его собственным ожиданием того, что плотно сомкнутые кварталы города здесь разомкнутся и глазам откроется сельский ландшафт, природа. Он счел предзнаменованием, что его занесло сюда именно в полдень, ведь этот двор так же тих и безлюден, как сельская улица под жаркими лучами солнца в такой вот полуденный час, когда семьи, не занятые в поле, собираются за столом, а рядом собаки, дожидаясь куска, сонно ловят мух, чешутся или, подергивая шкурой на спине, просто засыпают. Он держался на противоположной стороне у раскаленной стены дома, пожалуй, не потому, что считал себя еще недостойным ступить на затененную полоску гравия, а потому — так он по крайней мере думал, — что хотел заглянуть за каменную ограду. На уровне первого этажа стена дома была глухой, существовавшие когда-то окна и двери замурованы, а за стеной, наверное, склад той переплетной мастерской, что в первом дворе. Он остановился, вытянул шею и даже поднялся на носки, чтобы хоть что-нибудь увидеть за оградой. Но не увидел ничего — хотя маловероятно, чтобы за конторами и предприятиями находилось такое обширное пустое пространство, все же, видимо, так и было — только вдали виднелись здания, да и то лишь верхние этажи и крыши. Но среди свободного, наполненного воздухом пространства высилась красная фабричная труба, как кровавый надрез на бело-голубой поверхности неба, а если прислушаться, то слышно было, как работает паровая машина. Может быть, здесь, среди бывших садов, расположена электростанция и теплоцентраль этих больших домов, и он чуточку позавидовал машинистам, которые сейчас, в обеденный перерыв, сидят на улице, руками, пахнущими маслом, вынимают сигареты, закуривают, а машина, почти не требующая догляда, знай себе постукивает. Представив себе все это, он пересек двор. Но здесь больше уж не было ни арки, ни подворотни, а только стеклянная дверь, похожая на ту, во втором подъезде; когда же он вошел, то увидел за нею довольно узкий проход и в конце его — как будто архитектор хотел подчеркнуть постепенное уменьшение всех масштабов — еще меньшую одностворчатую стеклянную дверь, не казенную, а словно чью-то — ее потускневшие стекла даже не были забраны проволочной сеткой.