Я чувствовала только тебя. Ощущала, как знакомые сильные руки срывают с тела остатки одежд, как, повинуясь непреодолимому желанию, мы снова становимся одним существом.
Мир катился к чёрту. Все преграды рушились, как карточные домики. Слова исчезли, чтобы никогда больше не появиться.
Мы отдавались друг другу прямо на холодном каменном полу. Я жаждала только одного — сильнее слиться с тобой, так, чтобы уже нельзя было разделить, так, чтобы потерять личность.
Сознание таяло. Оставалась только Любовь. Она раскалялась, расширялась до размеров Вселенной, она превращалась в звук, в вибрацию энергии в двух содрогающихся телах. И в тот момент, когда ты стал мной, а я — тобой, когда твоё имя и моё обратились в единый возглас и наслаждение стало нестерпимым, я спросила: «Пойдём?» — и ты ответил: «Пошли!» Я толкнула дверь. Решетка скрипнула и поддалась…
Исчезло небо, исчез лабиринт, исчезли мы…
Остался только Бог. И Любовь…
Темнота. Кругам темнота. Ни просвета, ни вспышки хотя бы чего-то, разгоняющего мрак. Только звуки, и ещё ощущения, считываемые всей поверхностью тела, привыкшего воспринимать мир через осязание. Хочется прервать эту бесконечность тьмы, убить её… творчеством. Так, чтобы не возродилась, так, чтобы доказать миру, что ты вообще есть, что ты ещё можешь что-то создать…
Слепой художник рисовал портрет своей души. Он надел чистые одежды, помолился и взял в руки кисть. На голых, облупившихся стенах комнаты колебалось пламя заката. Но что такое закат для слепца, полностью чуждого идее времени? Слово — и ничего больше.
Болезненно-бледное лицо живописца казалось белым пятном, заключённым в бесформенную раму из длинных волнистых волос. Незрячие глаза всматривались во что-то, видимое ему одному. Он был похож на Бога Отца, творящего мир одной силой своей мысли. Художник смешивал краски, пытаясь создать все цвета спектра, но не знал, что на его палитре остались только два цвета — красный и чёрный. И из красного и черного он творил свой мир. Красный и чёрный были цветами его души. И из красного и чёрного рождалась боль.
За окном мало-помалу затихали голоса. Уже давно наступила ночь, а он всё рисовал, всматриваясь незрячими глазами в иногда вспыхивающие световые пятна, которые казались ему лицом его души…. Мастер пытался воплотить в портрете всю красоту мира, познанную за прожитые на земле годы, но чем больше вкладывал в него боли и жизни, тем сильнее кружилась голова и подгибались колени. Он почти падал с ног от усталости.
В мозгу проносились странные видения. Точнее, разрозненные обрывки прошлых воспоминаний.
Вот — женщина, с огромными и светящимися, как у иконы, глазами, в белом, подает ему руку и ведёт по облакам куда-то, где размываются контуры реальностей и исчезает всякое представление о времени, в область Вечного Настоящего.
— Кто ты?
— Я — твоя душа…
Видение бледнеет. И вот уже погружённый в какой-то транс художник видит себя мальчиком, играющим на берегу моря. Волны лижут его босые ноги, ластясь к берегу, как ручные тигры. Стихия покоряется маленькому создателю — образу и подобию Создателя вечного. Мальчик строит замок. Башни грозно возвышаются, возведённые из песка руками ребёнка. Он рад своему творчеству, он чувствует себя королем в своем крошечном королевстве.
Но вдруг набежавшая волна смывает песочный замок, и на том месте, где еще минуту назад царила красота, остаётся только лужица грязи. И мальчик плачет. Плачет впервые в жизни, не в силах постигнуть жестокий произвол бездушной стихии. А сверху смотрит безучастное белое небо…
Следующее видение отозвалось в сердце резкой болью. Чёрные воронки разрывов. Плавящийся под ногами снег — белый. И на нём — красное и чёрное — кровь и земля. Испуганно вздрагивающие от грохота орудийных залпов дома. Чёрный обугленный труп бронетранспортёра на изуродованной, раскрошившейся, как засохший хлеб, улице. Одна из обыденных сцен «горячей точки». Вот из дыры в разбитой снарядом стене выбегает тощая, вся в лишаях и язвах собака, несёт в зубах что-то аморфно-кровавое, продолговатое, оглядывается и, не видя за собой погони, ворча, ложится возле груды мусора и начинает есть. Стоит приглядеться, и к горлу подкатывает тошнота: собака гложет обрубок человеческой руки… Но это уже никого не удивляет: война есть война, здесь не до сентиментальности… А высоко над закопчёнными домами, в зашторенном грозовыми облаками, исчерченном клювастыми самолётами небе сверкают бесстрастные ледяные горы — белое на сером…
Художнику хотелось забыть, но не было сил отогнать видение. Вот они, едва прошедшие первую воинскую подготовку ребята-пехотинцы, штурмуют ощетинившееся дулами пулемётов безвестное здание, как обезумевшие, бегут, стреляют, в их затуманенном страхом сознании только приказ — уничтожить! Кого? Это — уже не важно. Ещё десяток минут — и половина из бегущих навсегда останется на залитом липкой кровью разбитом тротуаре.
Но сейчас худенький девятнадцатилетний подросток, на бегу вставляя в разрядившийся автомат очередную обойму, неожиданно спотыкается обо что-то мягкое, безвольное и холодное. Мельком брошенный случайный взгляд. Растерзанное, втоптанное в жидкую грязь тело женщины под сапогами. Он смотрит на её лицо. Она чем-то похожа на его мать. Искажённое ужасом и предсмертной судорогой лицо. Такое лицо было тогда и у его души. Это был момент, когда он вдруг осознал: убивая другого — убиваешь себя, а война с самим собой — самое страшное в мире.
В эту минуту кто-то тёмный, притаившийся в пустом проеме окна одного из домов, швырнул гранату. И последнее, что запомнил впервые заглянувший в свою душу мальчишка-солдат, — пламя взрыва, резанувшее глаза неестественно-яркой вспышкой, и сразу же — боль, чернота… Его отшвырнуло взрывной волной, израненного, хотя и живого, но перед глазами осталась вечная темнота и лицо убитой женщины, перекошенное болью и предсмертной судорогой…
…Видения уходят, и им на смену приходит музыка. Она звучит не в комнате, как будто изолированной от внешнего мира, а где-то в самой глубине потухающего сознания. Художник вспоминает: когда-то давно он учился музыке, но уже забыл ноты. Зачем они? Можно годами слушать внутреннюю музыку одиночества, невыразимое, как лицо его души…
Слепец рисует портрет своей души. Вырисовывает тонкие линии губ, широко распахнутые выразительные глаза с длинными ресницами, чёрные волосы, ниспадающие локонами на плечи. Его душа — женщина. Ведь в каждом мужчине, где-то в подсознательной глубине его, таится женщина…
Слепец рисует портрет. Люди, жалеющие бросить лишний рубль солдату-калеке в переходе метро, вы плачете, когда на сцене умирает шекспировский Гамлет, но посмотрите — не трагичнее ли одинокое угасание забытого всеми художника, отдающего свою жизнь картине?
Ему надоела война, врывающаяся в ночные сны, он не хочет больше рисовать эту непрекращающуюся бессмысленную бойню, о которой уже столько лет подряд надрывно кричит телевизор, он пытается забыть её холодный ужас… Отчаявшийся творец хочет постичь свою душу, и порой ему кажется, что он видит её. Он пытается запечатлеть этот неясный, но такой знакомый образ на полотне: усталый юноша в белом, творящий в наполненной темнотой комнате. Ему кажется, что ещё немного — и он уловит и передаст невыразимую, печальную улыбку ускользающей красоты…
Небо за окном начинает слегка розоветь. Потом посветлевшего горизонта касается первый слабый луч наступающего дня. Он сначала ещё несмело режет завистливый мрак, но вот рывок сделан, и на загоревшийся небосвод выкатывается огромное алое солнце. Красное на розовато-голубом.
Усталый художник поднимает незрячие глаза. Ему кажется, что он не просто чувствует — на самом деле видит восход животворящего светила. Он пытается взглянуть на только что оконченный портрет, но мрак, покрывающий очи, отделяет его от творения.
— Я хочу увидеть её, я хочу увидеть себя и весь этот огромный, потрясающий мир, — пусть даже ценою жизни!!! — мучительный крик вырывается из самой глубины сердца. — Я хочу видеть солнце, я хочу познать тебя, Господи!!!
Вся сила жизни, вся вера и никому не отданная любовь сливаются в этом порыве: «Я хочу видеть!!!»
И он чувствует свет — ослепительный после почти пяти лет темноты. Художник видит комнату, всходящее за окном солнце и картину…
Огромные чёрные глаза, казалось, вместившие в себя всю боль тысячелетнего мира, смотрят на него из розоватого тумана, напоминающего облако. Глаза, расположенные под углом друг к другу, но от этого ещё более живые. Губы, плавающие в пустоте под глазами, волосы, переплетённые с алостью фантастического платья… Лицо, лишённое очертаний, разбросанное в беспорядке по полотну, изрезанное морщинами локонов… И мастер вдруг понимает, что это — лицо его матери, лицо его души, лицо его жизни. Оно говорит своим безмолвием, оно кричит своей расчленённостью, оно своей неочертанностью вопит о неестественности войны, отнимающей зрение и красоту самого естественного — природы и человеческой души, превращающей в изуродованное — тело женщины под сапогами солдат.