— Папа, а зачем ты женился? — вырвалось у меня. — Вы с матерью такие разные.
Он нахмурился:
— Жён не выбирают, — и аккуратно переставил коня. — А как у вас без меня?
— Мы редко созваниваемся.
За стенкой ровно тикали часы, бивший из окна свет выхватывал шатавшиеся в саду кусты.
Не отрываясь от доски, он достал сигареты.
Раньше ты лучше играл.
Теперь не с кем.
А с сыном? Я отмахнулся:
Мы и разговариваем-то мало. Он опять вздохнул:
Да-а, странная у тебя жизнь.
Свет ложился на доску лиловыми пятнами, путая клетки, на которых грудились фигуры. Отец покосился на руку и, быстро перевернув, размазал кровяного комара.
— Однако мясистый… По-прежнему житья не дают?
Я вспомнил, как, шагая по лесу, он отгонял веткой кружившую мошкару, а я, не поспевая за ним, тёр ладонями зарёванные глаза.
— Да ты не обижайся, — прочитал он мои мысли, — я из тебя мужика хотел сделать, слюнтяю на свете не жить.
И, подняв руку, сжал кулак. Возле носа у него залегли складки, такие же, как у меня, и мне подумалось, что с годами больше понимаешь родителей. Или не понимаешь вовсе.
— Ну что ты, папа, в нашем возрасте уже не обижаются, — я натянуто улыбнулся. — А помнишь, как я пальцы отморозил — кукиш не мог сложить? А как в платяной шкаф спрятался? Там нафталином пахнет, старыми пиджаками, а ты никак не поймёшь, куда я делся. Топчешься посреди комнаты, мне в щёлочку хорошо видно… — Я отвернулся. — Иногда мне кажется, ты до сих пор меня ищешь.
Он закурил, наполняя комнату дымом, запах которого пробуждал во мне память.
Мне тогда было, как тебе сейчас. И тоже всё гадал, как жить, а жить оставалось — с ноготь.
Тебе грех жаловаться. Это мы, как кроты, а твоей жизни на пятерых. Одно то, что воевал.
Ну, воевал, и что толку? Думаешь, война ума добавляет? — он сухо закашлялся. — А сына учить надо.
Чему меня учили? — пожал я плечами. — Так это сегодня лишнее.
Вот-вот, — неожиданно поддержал он, — отцовская наука высыхает вместе с молоком на губах.
По крыше скребли тяжёлые ветки. Будто кошки на душе.
— А знаешь, папа, бывают времена, когда стыдно жить.
Он хрипло рассмеялся:
— Времена всегда одинаковые, и каждому стыдно за своё.
Отец ссутулился, точно заныли старые шрамы, метившие его судьбу.
— Да я и не сравниваю, ваше поколение много хлебнуло.
Я запнулся. Так говорила мать, добавляя — «напрасно».
Не напрасно, — возразил он, опять прочитав мои мысли, — человек стерпит любое «как», если знает «зачем».
Нет, папа, людям «зачем» не нужно. Посмотри вокруг, — я развёл руками. — Может, и прав сын — нет души у человека.
Он ещё больше ссутулился, прожигая взглядом, стал говорить медленно, растягивая слова:
— Ты слишком рано постарел… — он хлопнул по оттопыренному пиджаку. — И тут никакая «Психология» не поможет. Кто не любит, у того все чужие. Я вот тоже теперь себя спрашиваю — любил меня кто? А я? Были, конечно, привязанности, семьёй обзавёлся, но это всё не то… А значит, не правильно прожил, как думаешь? Я промолчал.
Нужно любить, сынок. И надо верить. Верить, что когда-нибудь придёт Господь и установит на земле царство, о котором смутно догадываемся.
Уже не догадываемся! — передразнил я, со злостью ткнув в телевизор. — Вот наш бог!
Дождь застучал сильнее, словно швейная машинка пришивала небо к земле. Он уже собирал шахматы.
— Ты приходи, папа, один я остался.
Вместо ответа заскрипели половицы, хлопнула дверь.
— А у тебя не по-детски темно.
Вздрогнув, я открыл глаза. Поглаживая синевшую на подбородке щетину, на веранду тяжёлой походкой спустился заспанный сын, и я вдруг подумал, что по утрам он бреет не только щёки, но и короткую, сильную шею до самой груди.
В темноте хорошо думается.
И о чём же?
О том, что когда-нибудь ты будешь старше меня.
Прикольная мысль, — оскалился он, показывая крепкие зубы. — А по какому поводу траур?
Иди спать, — отвернулся я в темноту, чтобы он не увидел выступившие слёзы.
В угловом доме по Ордынке, в квартире умершего государственного чиновника под именем Леопольда Юрьевича Цифера какое-то время жил сатана. Нечистый зарабатывал на жизнь ворожбой, превращал вещие сны в обманчивые и лечил недуги, на борьбу с которыми больные тратили остатки здоровья. Фамилию прежнего владельца на двери замазали, и поверх неё значилось: «Л. Ю. Цифер». У Леопольда Юрьевича была заячья губа, скрывая которую он отпустил усы, и теперь казалось, будто щетина растёт у него на зубах. Под белым колпаком у него, как росток под асфальтом, иногда выступали рога, на щёки змеями лезли рыжие бакенбарды, а под халатом едва слышно стучало копыто. Он не отбрасывал тени, мочился хвостом, и его голос не имел эха. К тому же, передразнивая Троицу, сатана существовал в трёх лицах. У него была секретарша, уже год беременная на шестом месяце, и помощник, прятавший лицо под капюшоном. Однажды какой-то любопытный сдёрнул материю, она скользнула помощнику на плечи, и на смельчака жадно уставились провалившиеся глазницы, в которых он прочитал свою судьбу. Он тут же ослеп и с тех пор, как в зеркале, стал различать во мраке силуэты смертей, являвшихся его близким, каждый раз трясясь от страха, что пришли за ним.
По желанию клиентов Леопольд Юрьевич наводил порчу, насылал бородавки и болезнь, при которой текут слюни.
«На всякого заику сыщется свой тугодум, — приговаривал он, дуя на воду или катая яйцо. — У каждого своя правда, да не у каждого — истина».
Ему приписывают также следующие изречения: «В сотворении мира участвовали двое». Доказательством он вынимал из стола две левых руки: «Попробуй что-нибудь сделать ими. Половиной ножниц даже мышиный хвост не отрежешь, — добавлял он, — в одном башмаке — что босой». Напоминая, что в сотворении до сих пор участвуют двое, на него красноречиво косилась беременная секретарша.
«Ваши сны ткут другим явь, но и ваша явь — это чужие сны». За разъяснением Цифер отсылал к древним китайским мудрецам, стараниями которых любой мальчишка знает, что время течёт по руслу другого времени, а то, в свою очередь, стиснуто берегами следующего из времён, которые можно считать до тех пор, пока не закружится голова.
Леопольд Юрьевич легко находил общий язык, утверждая при этом, что у каждого он свой и торчит молчанием из косноязычного рта. Сам он говорил на иврите, санскрите, старославянском, с лёгким акцентом — на коптском наречии арабского и курдском диалекте фарси. Он также заговаривал грыжу, забалтывал правду и шептался с летучими мышами. Но, как чёрт ладана, избегал слова «Бог». «Жить — всё равно, что изъяснятся на языке, которого не понимаешь, — зевал он в волосатый кулак. — Языки народов — только буквы, слагающие небесный алфавит».
Говорят, однажды к Леопольду Юрьевичу пришёл математик. Он жаловался на скуку: его дни были похожи, и он точно знал, что после четверга наступит пятница. Цифер обещал помочь, но предупредил: назад хода не будет. «А, всё равно, — отмахнулся математик, — и так хоть верёвку мыль». Сатана уставился на него стеклянным взглядом, затем, достав из воздуха его дни, перетасовал, как колоду карт, разложил веером и, вынув наугад несколько, вновь перемешал. С тех пор у математика на неделе стало семь пятниц: в один день он просыпался стариком таким дряхлым, что мочился в постель, не в силах дойти до туалета, в другой — делал то же самое, потому что оказывался младенцем. Так вместе с порядком он избавился от скуки. А чтобы математик больше не приставал, Леопольд Юрьевич разорвал и выбросил в окно день их встречи — тот полетел осенним листом и упал в лужу под водосточной трубой. Там его подобрал пускавший кораблики мальчишка, примерил на себя, ощутив вкус скуки, с отвращением выбросил, но его улыбка, ставшая с тех пор пресной, как тесто, сделала эту историю достоянием молвы.
В другой раз явился молодой человек, страдающий мизантропией. «Ты даже не подозреваешь, насколько дурны люди», — произнёс Леопольд Юрьевич голосом, вызывающим сочувствие. И действительно, в других мы различаем лишь собственные пороки, эгоист — эгоизм, похотливый — похоть, и только воплощение Порока видит сразу всё. Леча подобное подобным, Цифер открыл юноше глаза — тот ужаснулся и сошёл с ума. В жёлтом доме он слывёт добрейшим малым, любит врачей, облачивших его в смирительную рубашку, и санитаров, запирающих на ночь в карцер.
Дело, о котором пойдёт речь, происходило в день, который февраль занял у марта.
— Карты, звёзды, кофейная гуща? — спросил очередного посетителя Леопольд Юрьевич.
Тот покачал головой, топчась, как корова на бойне. Сунув в рот сигарету, закурил, будто ковырял зубочисткой, и дым за его спиной свернулся письменами, которые сообщили, что он, Пётр Васильевич Горов, уже достиг возраста, когда встал вопрос, почему жизнь прошла мимо. Теперь его интересовало, с какого момента она стала дурным спектаклем, а он превратился в зрителя. Когда потерял работу? Или когда ушла жена? Он цеплялся за прошлое, как за потерянный рай, оказавшись в положении человека, ступившего одной ногой в отплывающую от берега лодку.