– Нет, это ты не хочешь меня услышать. Тетка или нет, с растрепанными нервами или крашеными – ты моя. Изменить это невозможно. Я терпеливо ждал и буду ждать, когда это дойдет до тебя. Буду учить, втолковывать. За упрямство и лень – не обессудь – наказывать. Неужели ты думаешь, что меня можно остановить, размахивая идолом супружеской верности? Давно ли ты сама стала ему поклоняться?
Мне нечего возразить. Последняя надежда – сменить тему, отвлечь.
– А хочешь, я тебя лучше познакомлю со своей новой студенткой? Умница, прелестная, ясноглазая, жадно ловит каждое слово про книги, про писателей. Стихи слышит – как никто! Будет ходить на все твои выступления.
Я начинаю расписывать ему Мариночку Гринберг, как заправская сваха. Он слушает рассеянно, роняет саркастические замечания. Мы говорим негромко, но, видимо, какое-то напряжение висит над нашим столиком, над вазочкой с гвоздикой. На нас оглядываются.
– Прости, мне пора бежать, – вдруг говорит он. – Я позвоню завтра в восемь. И лучше возьми трубку сама. Если опять подошлешь мужа, у нас с ним может выйти интересный разговор.
Он уходит. Я остаюсь над недопитой чашкой, с объедком круассана в руке. И с раздувающейся обидой в горле. Будто все мои правильные, разумные слова сбегаются обратно ко мне, как израненные солдаты после безнадежной атаки. Стена его упорства неодолима. И вслед за обидой затекает страх. Тягучий, липкий. Не помню, когда я испытывала последний раз такой испуг, такую растерянность. Разве что в самые первые месяцы жизни в Америке.
Хотя грех жаловаться – по сравнению с многими другими эмигрантами наш приезд прошел почти без ухабов. Потом-то нам объяснили, какими мы оказались счастливчиками. Получить работу в первый же месяц по приезде в Америку! Не обманул залетный профессор математики, взял Додика ассистентом на свою кафедру тут же. Но хлопоты по устройству, но «жизни мышья беготня» отнимали все силы, подбавляли черной краски каждому дню.
И ничего-то не знаешь, ничего не понять…
«Квартира с двумя спальнями вас устроит?» – «Как „с двумя"? А где же мы будем держать книги, готовиться к занятиям, обедать?.. Ах, есть еще кухня, столовая и гостиная?.. Почему же не сказать понятно: „квартира из четырех комнат"? Зачем пугать?»
«…Всем троим получить номер? Номер социальной безопасности? Дается на всю жизнь?.. Значит, каждый человек заклеймен своим номером?.. Как в концлагере?.. Такого даже государственная безопасность с нами не делала…»
«…Хорошо, посуды нам надарили соседи, три разных стула мы нашли на свалке, обеденный стол обещали. Но кровати?! Я зашла в кроватный магазин – от их цен круги пошли перед глазами. Месячная зарплата мужа. Но спать на чем-то нужно?.. В „Армии спасения"? Если в десять раз дешевле, наверное, кишат клопами и тараканами?..»
По субботам и воскресеньям мы всей семьей бродили по своему району в поисках дворовых распродаж. Как охотники в джунглях, мы выслеживали добычу, подкрадывались, вступали в схватку с владельцем-продавцом. И потом волокли добычу в свою – формально двуспальную, а на самом деле пятикомнатную! – пещеру: я – какую-нибудь замысловатую лампу с бисерным абажуром, Додик – картонный ящик с двадцатитомной энциклопедией «Американа» (да, пятидесятилетней давности, но ведь всего за десять долларов!), Марик – о, Марик уже катил на двухколесном велосипеде, издавая ржавое скрипение, но при этом сияя и распевая.
Постепенно быт налаживался. Вскоре мы уже могли принимать гостей. Бывшая учительница истории, а ныне – кассирша в магазине, приехавшая на пять лет раньше нас, поучала, вытирая из углов губ малиновое варенье:
– Я вам расскажу, чем местные сбивают нас с толку. В родных пенатах мы ведь в одну минуту отличали своих от чужих: по речи, по манерам, по одежде. А здесь? Здесь так много вежливых, приветливых, прилично одетых, что мы всех готовы принять за своих. Оттенков языка не слышим, не понимаем и влипаем в неловкие ситуации, сами того не замечая.
– Неужели и с нас, с приезжих, такой же спрос? Эмигрантам-то могли бы прощать ошибки в языке.
– Не надейтесь. Их хваленая свобода слова – только для политиканов и журналистов. А рядовому гражданину надо следить за каждым словесным воробушком, вылетающим изо рта. Если, конечно, он хочет обзавестись друзьями и сохранить их.
– Ну, дайте пример – какой-нибудь понятный пример, для второгодников.
– Пример? Пожалуйста. Я однажды, разлетевшись, говорю своему собеседнику на вечеринке: «А помните у Джека Лондона, в рассказе „Тысяча дюжин"…» Он вдруг помрачнел, отвернулся и исчез в толпе. Потом мне объяснили, что я сморозила жуткую бестактность. С незнакомым нельзя говорить о прочитанном. Если он не читал, он решит, что вы хотели его унизить, обнаружив его невежество.
– Но, Элла Иосифовна, а о чем же говорить с незнакомым?
– Только не о себе – это ему заранее неинтересно. Расспрашивайте о его работе, его семье, откуда родом, куда ездил в отпуск. О себе они готовы разливаться часами. И спорт, конечно, спорт. Как можно скорее выучите названия нескольких футбольных и бейсбольных команд, список чемпионов, имена знаменитых игроков. Но всякая культура, живопись там, литература, музыка – ни-ни, полная запрещенка. Даже география. Если вы проговоритесь, что знаете название столицы Норвегии, с вами могут порвать отношения. А уж история! За ужином однажды хозяин дома рассказывал, как его отец воевал с японцами на Тихом океане, потом вежливо обернулся ко мне и спросил: «Россия, кажется, тоже участвовала во Второй мировой войне, не правда ли?»
Когда начались мои поиски работы, я старалась не забывать советов Эллы Иосифовны. Идя на филологический факультет очередного университета, отмахивалась от шуток Додика, советовавшего напялить сарафан и кокошник, одевалась во все строгое и американское. В разговорах с членами кафедры по неуловимым признакам пыталась понять, какой язык предпочел бы мой собеседник. Заговоришь по-русски – он может подумать, что английский у меня слишком трухляв для серьезной беседы. Перейдешь на английский – собеседник подумает, что я выражаю презрение и недоверие к его знанию русского. А круг моих научных интересов? Назовешь какого-нибудь одного писателя – скажут «у нее слишком узкая специализация». Назовешь несколько – обвинят во всеядности, разбросанности, эклектизме. Куда ни ступи – ловушки, капканы, минные поля. Ужас!
На прощанье мне обычно давали славистские журналы, в которых печатались объявления о научных конференциях и предложения работы. Я жадно списывала адреса кафедр, объявлявших конкурс на открывшуюся вакансию, рассылала заявления и списки своих опубликованных статей и потом складывала в папку вежливые отказы. Только через год одна добрая душа – тоже из эмигрантов – открыла мне секрет полишинеля: кафедра помещает объявление о вакансии только после того, как она уже выбрала кандидата на место. Все решается во внутренних тайных кабинетах филологической империи, но на фасаде должна красоваться икона свободного и открытого конкурса талантов.
Наконец один небольшой колледж предложил мне – не штатное место, о нет! – но несколько часов в неделю, помогать студентам, изучающим русский язык. Какое это было облегчение! Как я готовилась к занятиям! Как умилялась диковинным оборотам в студенческих сочинениях!
«Графиня была женщиной, уходящей из среднего возраста».
«Печорин считал донжуанство сильной слабостью своего организма».
«Главные черты Онегина: скептицизм, индивидуализм и бегство от действительности».
«Герой полон сексуально-бытовых подробностей, но принимает грозный вид беспощадности».
«С годами пушкинский эрос целиком проникся логосом и обрел устойчивость и внутренний свет».
Видеть перед собой молодые оживленные лица – одного этого было довольно, чтобы оттеснить повседневные тревоги, огорчения, стыдобы. Я верила, что рано или поздно мне удастся открыть перед ними заветную дверку, впустить в мое литературное царство. Не всех, конечно, но – кто знает? – двух, трех, четырех?
Нет, как ни поверни, в первые годы эмиграции мы с Додиком оказались удачниками, «обрели устойчивость и внутренний свет». Убегать от действительности не было нужды.
Ночью, после встречи с Глебом в кафе, у меня разболелся зуб. Пришлось звонить дантисту, стонать в телефон, просить, чтоб срочно-срочно. Наглотавшись обезболивающего, долго ехала в метро, листала журнал. В разделе «Этика» наткнулась на занятную историю. Некий Томми Блисс был оставлен матерью в годовалом возрасте, усыновлен добрыми людьми, вырос добрым, хорошим человеком. Когда ему исполнилось двадцать лет, он встретил Энн Мэри Гарлет, они полюбили друг друга и поженились. Энн Мэри была значительно старше Томми, но она была так добра, что это все искупало. «Добра к нему, как мать родная», – говорили добрые люди кругом. Только через год Энн Мэри призналась мужу, что она и есть его родная мать.