– Я надула тебя из-за какого-то эндокринолога, Варгитас. Надеюсь, ты скучал обо мне? – сказала она мне голоском свежим, как салатовый лист. – Ты не сердишься?
– Сержусь? Почему же? – ответил я. – Разве ты не вольна поступать как тебе вздумается?
– Значит, ты сердишься, – услышал я ее серьезный тон. – Не будь глупеньким. Когда мы увидимся? Я тебе все объясню.
– Сегодня я не могу, – ответил я сухо. – Я сам позвоню тебе.
И повесил трубку, сердясь более на себя, чем на нее, и чувствуя себя в глупейшем положении. Паскуаль и Великий Паблито смотрели на меня с интересом. Любитель сенсаций деликатно отомстил мне за заданную ему взбучку:
– Бог мой, как жестоко карает женщин дон Марио!
– Он правильно обращается с ними, – поддержал меня Великий Паблито. – Женщинам ничто так не нравится, как вожжи.
Я послал обоих своих редакторов ко всем чертям, подготовил четырехчасовую радиосводку и отправился к Педро Камачо. Он строчил очередной сценарий, и я ждал в каморке, просматривая его бумаги. Правда, я не понял ни слова из прочитанного, то и дело задаваясь вопросом, означает ли сегодняшний телефонный разговор с тетушкой Хулией окончательный разрыв. Я то ненавидел ее смертельной ненавистью, то рвался к ней всей душой.
– Пойдемте со мной, мне надо купить яда, – сказал мне меланхолически Педро Камачо, стоя в дверях и потряхивая своей львиной гривой. – У нас еще останется время, чтобы проглотить кое-что.
Пока мы бегали по улице Унион и соседним переулкам в поисках яда, артист поведал мне, что крысы в пансионе «Ла-Тапада» дошли до неслыханной наглости.
– Если бы они только возились под кроватью, меня это не беспокоило бы. Они не дети, а к животным я не испытываю отвращения, – пояснял мне Педро Камачо, принюхиваясь своим длинным носом к каким-то желтым порошкам, способным, по словам аптекаря, сразить корову. – Но эти усатики пожирают мой хлеб насущный: они каждую ночь грызут продукты, которые я держу на подоконнике, чтобы оставались свежими. Другого выхода нет, я должен уничтожить их.
Он выторговал скидку, приведя аргументы, сразившие аптекаря наповал, заплатил и потребовал, чтобы ему завернули мешочки с ядами, после чего мы отправились в кафе на авениде Ла-Кольмена. Он попросил свой отвар, я – кофе.
– Я несчастен в любви, друг Камачо, – вдруг буркнул я, удивляясь своему порыву и тому, что изъясняюсь штампами из радиопостановок. Однако я чувствовал, что, говоря таким образом, абстрагируюсь от собственной истории и в то же время получаю возможность излить душу. – Женщина, которую я люблю, обманывает меня с другим мужчиной.
Он сверлил меня своими выпуклыми глазами, более холодными и мрачными, чем всегда. Его черный костюм был вычищен, отутюжен и так залоснился, что блестел, как луковица.
– В этих плебейских странах за дуэль расплачиваются тюрьмой, – очень серьезно изрек Педро Камачо, конвульсивно потрясая руками. – Что же до самоубийства, теперь никто не оценит подобный жест. Человек кончает с собой и вместо угрызений совести, потрясения или удивления вызывает лишь насмешки. Самое лучшее, мой друг, это практические советы.
Я был рад, что доверился ему. Понятно, поскольку для Педро Камачо никого, кроме него самого, не существовало, он и думать забыл о моей проблеме, послужившей ему лишь поводом для применения его теоретических построений. Большим утешением для меня (с меньшими последствиями) было слушать его, чем предаваться попойкам. Изобразив подобие улыбки, Педро Камачо дал мне подробное наставление.
– Жестокое, колючее, краткое письмо в адрес изменницы, – говорил он, подчеркивая эпитеты. – Письмо, которое заставило бы ее почувствовать себя выпотрошенной ящерицей, грязной гиеной. Письмо, которое покажет ей, что вы не глупец и вы осведомлены о ее измене. Письмо должно дышать презрением и вызвать у предательницы укоры совести. – Он замолчал, поразмышлял минутку и, слегка изменив тон, продемонстрировал мне величайшее свидетельство дружелюбия, какое вообще можно было ожидать от него: – Если хотите, я напишу это письмо.
Я горячо поблагодарил Педро Камачо, сказав, однако, что мне известно его рабочее расписание, сходное с расписанием работ на галерах, из-за чего я не могу допустить, чтобы он обременял себя моими личными делами. (Впоследствии я очень сожалел о своей щепетильности, лишившей меня оригинала письма.)
– Что же касается соблазнителя, – без паузы продолжал Педро Камачо, коварно подмигивая, – лучше всего послать ему анонимку, в которой изложить все характерные для данного случая обвинения. Почему жертва должна пребывать в летаргии, в то время как у нее растут рога? Можно ли допустить, чтобы изменники наслаждались прелюбодеянием? Нужно разбить их любовь, ударить по самому больному месту, отравить их сомнениями. Пусть проснется недоверие, пусть взглянут друг на друга ревнивыми глазами и возненавидят один другого. Разве отмщение не сладко?
Я намекнул ему, что, пожалуй, анонимка не очень подходит для кабальеро, но он быстро успокоил меня: с кабальеро следует поступать как с кабальеро, а со сволочью – по-сволочному. Именно так «следовало понимать защиту чести», все же остальное – идиотство.
– Письмо к ней, анонимку ему – и любовники наказаны, – сказал я. – Ну а я как же? Кто избавит меня от тоски, разочарования?
– Для этого лучше всего применять слабительное, – ответил Педро Камачо, но мне даже не стало смешно. – Я знаю, вам это покажется чересчур прозаическим средством. Но послушайтесь меня, доверьтесь моему жизненному опыту. В большинстве случаев так называемая сердечная тоска и все прочее не что иное, как следствие плохого пищеварения от пересохшей фасоли, плохо перевариваемой желудком, протухшей рыбы, запоров. Сильное слабительное избавляет от любовных безумств.
На этот раз не было сомнения: он тонко шутил, он смеялся надо мной, над своими слушателями, он не верил ни единому своему слову, просто увлекался спортом аристократов: убеждать самого себя, что все мы – все человечество – неисправимые дураки.
– Вы много любили? Богата ли ваша личная жизнь? – спросил я его.
– Да, очень богата, – подтвердил он, глядя на меня через поднесенную ко рту чашку с отваром йербалуисы и мяты. – Но я никогда не любил ни одной женщины из плоти и крови.
Он сделал эффектную паузу, как бы определяя степень моей наивности и глупости.
– Вы думаете, я мог бы делать все, что я делаю, если бы тратил свою энергию на женщин? – назидательно произнес он, и в голосе его прозвучало отвращение. – Вы воображаете, будто можно одновременно делать детей и писать драмы? Вы считаете, что можно придумать и создавать сюжеты, живя под страхом сифилиса? Женщины и искусство – взаимоисключающие понятия, друг мой. Женские прелести – могила для художника. Воспроизводить себе подобных – что в этом хорошего? Этим занимаются и собаки, и пауки, и кошки. Нужно быть оригинальным, друг мой.
Внезапно он вскочил, заявив, что у него только-только времени, чтобы поспеть к пятичасовой передаче. Мне стало досадно, я бы весь вечер слушал его рассуждения, так как мне, вроде бы не желая того, удалось затронуть сокровенные тайны его "я".
В моем кабинетике на «Радио Панамерикана» меня ждала тетушка Хулия. Они сидела, как королева, у меня на письменном столе, выслушивая комплименты Паскуаля и Великого Паблито, которые наперебой подобострастно демонстрировали ей радиосводки и поясняли, как функционирует Информационная служба. Она непринужденно смеялась, но, когда я вошел, стала серьезной и слегка побледнела.
– Вот так сюрприз, – сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
Но тетушка Хулия не была расположена к иносказаниям.
– Я пришла заявить тебе, что не привыкла, чтобы бросали трубку, – произнесла она решительным тоном. – Тем более такие сопляки, как ты. Может, ты скажешь мне, что за муха тебя укусила?
Паскуаль и Великий Паблито застыли, весьма заинтересованные подобным началом драмы, переводя взгляды с меня на нее и обратно. Я попросил их выйти на минуту, они сделали зверские рожи, но не посмели перечить.
– Я бросил трубку, но на самом деле мне хотелось придушить тебя, – сказал я, как только мы остались вдвоем.
– Не имела понятия о таких твоих наклонностях, – ответила она, глядя мне в глаза. – Можно узнать, что же с тобой происходит?
– Ты прекрасно знаешь, что со мной происходит, и не прикидывайся дурочкой, – сказал я.
– Ты ревнуешь, потому что я поехала обедать с доктором Осоресом? – спросила она насмешливо. – Сразу видно, что ты сопляк, Марито.
– Я запретил тебе называть меня Марито, – напомнил я. Я чувствовал, что меня охватывает раздражение, голос начинал дрожать, и я сам не ведал, что говорю. – А теперь я запрещаю тебе называть меня сопляком.
Я сел на край стола. Как бы в знак протеста тетушка Хулия встала и сделала несколько шагов к окну. Скрестив руки на груди, она смотрела в серое, влажное, прозрачное утро. Но утра она не видела, она подыскивала слова, чтобы сказать мне хоть что-нибудь. На ней было голубое платье и белые туфли. Мне вдруг захотелось поцеловать ее.