Но все, что он делал, он делал сурово, сердито, неприветливо.
— Когда ты вернешься? — спрашивала Саша.
— Право, не знаю, — отвечал Митя.
"Право, не знаю" — это можно сказать ласково, а можно сердито. Он говорил сердито. А бывало так:
- Хорошо съездил?
— Обыкновенно.
А иногда вместо ответа он говорил:
— Я работаю, пожалуйста, не мешай.
Я все могу, когда меня любят, — думала Саша, — но когда меня не любят, я не могу ничего. Он не должен, не смеет так отвечать. Я никому, даже чужому так не отвечу. А мне ведь тоже бывает не сладко.
Однажды вечером купали Катю. Она лежала в корыте, вытаращив глаза и несмело дрыгая худыми ногами. И вдруг открылась дверь, из сеней пахнуло холодом. Аня с Дружком вбежали в комнату. Шапка у Ани съехала на затылок, в комнате то ли от Аниного свалявшегося воротника, то ли от Дружка запахло псиной.
— Закрой же дверь! — сказал Митя, загораживая собою корыто. — Аня, ты что, оглохла?
— Сам ты оглох! — ответила Аня.
— Это она верно заметила! — сказал Митя. — Так мне, глухому дураку, и надо.
— Она не хотела тебя обидеть, она просто повторила твои слова, — произнесла Саша.
— Я понимаю, — ответил он и сам закрыл дверь. Вечером, когда сидели за столом, Аня потянулась за хлебом и опрокинула пиалу с похлебкой.
Эх, Анюта, руки твои крюки! — сказал Митя.
Всем известно, как за мачехой-то жить: перевернешься — бита и недовернешься — бита! — промолвила Аня, глядя на Митю исподлобья,
И вдруг лицо его дрогнуло и стало лицом прежнего, нет, еще лучшего Мити. Губы его были крепко сжаты, но глаза, смотревшие, как Анины глаза, — исподлобья, вдруг улыбнулись.
— Эх ты, дурак, дурак! — сказал он Ане и взъерошил здоровой рукой ее волосы.
Что же в тебе? — подумала Саша, радуясь этому прежнему лицу, этому взгляду. — Какой же ты? Кто ты?
"Вот бывает, — писала Саша, — смотришь в озеро — и видишь дно. Так бывает и с книгами — хорошая книга, прозрачная, чистая, дно видишь. И с человеком — хороший, ясный, и все про него знаешь, видишь дно. А бывают такие озера, книги и люди, где дна не видишь, его будто нет. И сколько ни гляди, сколько ни пробуй, — нет и нет.
И как я в него ни вглядываюсь — моим глазам он не дается. Все глубже, глубже, уж захлебываюсь. А дна нет. Что же он — бездонный? И я никогда не научусь его понимать?"
Проснувшись ночью, Саша увидела, что он сидит за столом, перелистывая детский дневник.
— Митя, — позвала она шепотом.
Он взглянул на нее, ничего не ответил и отодвинул тетрадку в сторону. Потом набил трубку табаком и молча вышел из комнаты.
Она приподнялась, не вставая, потянула тетрадку к себе и прочитала свою вчерашнюю запись:
"Плохо мне. Но почему же я так бегу с работы домой? Почему так радуюсь, когда он возвращается? Чего же я хочу, чего мне надо? Может, и у других, как у нас. Но я-то знаю, знаю, что бывает иначе. Нет, об этом думать нельзя. Людей не сравнивают…"
Она схватила платье, кое-как натянула его на себя, сунула босые ноги в туфли и, открыв двери на улицу, столкнулась с Митей.
— Куда ты на ночь глядя? — спросил он спокойно.
— Митя, я хочу сказать тебе…
— Не надо ничего объяснять. Я сам виноват, незачем было совать нос куда не следовало.:
— Нет, это и твой дневник. Я рада, что ты прочитал, послушай…
— Я не хочу слушать. Заворочалась во сне Аня.
— Грехи наши тяжкие, — пробормотала Анисья Матвеевна и сквозь длинный зевок сказала ворчливо:
— Тушили бы, что ли, свет, полуночники…
— Мы мешаем, — сказал Митя, — ложись. Стиснув зубы, Саша снова легла. Митя погасил лампу и
Долго еще сидел в темноте неподвижно, будто каменный.
— Это ты? Это ты? — повторяла Саша, глядя на брата, не смея опомниться, не смея понять, что это и в самом деле он.
Она протянула руку к Лешиному лицу. Высокий, широкоплечий, совсем не похож на того, что уезжал в Мелитополь, махая пилоткой из окна уходящего поезда.
Он был чисто выбрит, — а как недавно еще над ним смеялись, когда он хватал отцовскую бритву и пытался скрести по своим румяным щекам и над верхней губой, где не было и признака усов.
У него стали такие большие руки, даже руки стали не Лешины. На нем была шинель, она пахла сыростью, дорогой; наверно, так пахнут все солдатские шинели.
Он прилетел в Ташкент, чтоб повидаться с сестрой. Здесь ремонтировались моторы, и Леша приехал за ними. Конечно, за ними мог — и должен был! — приехать другой человек, но Леша повалялся-таки в ногах у начальства! Ребята говорили, что сестра — это недостаточное основание. Лучше — невеста. Леша приплел и невесту и добился своего: он тут. В тылу. В глубоком тылу. Поглядишь в окошко, а там обыкновенный двор, по двору ходит петух, а у сарая лежит чудное топливо — саксаул.
А перед ним — сестренка, Саша. И племянница Аня. И незнакомая девочка Катя — тоже зовется племянница. И деверь, или шурин, одним словом — Митя. Не Поливанов, а вот именно — Митя, бывший военный, демобилизованный фронтовик.
В глазах сестры спряталось незнакомое прежде выражение — то ли тревоги, то ли строгости. Саша похудела, лицо стало, может, и красивее, да только это новое, не Сашино
Лицо. Новые усталые глаза пронзили Лешу — так они былине привычны на этом лице.
Вот эта выросшая похудевшая девочка — Аня. Коротко остриженная, некрасивая. Длинноногая, худые руки торчат из рукавов платья.
До чего же она км гордилась! Бегала по тупику и объясняла всем: "Это мой дядя! Дядя Леша! Он летчик!"
И мальчишеские незнакомые лица лепились носами к оконному стеклу и завистливо глядели на летчика, на Аниного дядю.
А Митя — как он его встретил! Нескончаемы были их вечерние разговоры, нескончаемы Митины жадные расспросы. Они говорили только об одном — о фронте.
Подперев кулаком щеку, сидела против них Анисья Матвеевна. Она очень уважала Лешу и все время одобрительно покачивала головой. Напряженно вслушиваясь, не решаясь? вмешаться, тихо перемывала тарелки Саша. Приоткрыв рот, переводя глаза с Мити на Лешу, молчала Аня. И только Катя не уважала мужских разговоров, она сидела в коляске, таращила черные глаза и кричала свое:
— Дай-дай-дай! И чего ей нужно было — дядю? Маму? Нет, белого хлеба! Сахару! И когда Леша протянул ей белую корку, она цепко схватила его за палец и одарила широчайшей улыбкой.
— Садись! — сказала Аня и потянула Лешу за гимнастерку. — Ну ее. Она еще ничего не понимает!
Леша высвободил палец, посадил Аню к себе на колени, и она крепко прижалась к нему. Ну что ж. Это был дом, семья. Это была Саша, по которой он скучал и которую так хотел увидеть. Он хотел увидеть ее и увериться, что ей хорошо.
Но ему не стало спокойнее, когда он ее увидел. Нет, не стало. Что верно, то верно: они сыты, у них тепло. Катя забавная. Анисья Матвеевна заботлива, как мать. Так что же его мучит? Какая-то тень лежит на Сашином лице, какая-то неясная тревога глядит из ее глаз…
На третий день он пошел провожать Сашу на работу. Они шли и молчали. И вдруг Леша решился.
— Что с тобой? — спросил он. — Ну не в прятки же нам играть? — сказал он, не дождавшись ответа. — Я же всегда тебе все говорил. И когда в Тамару влюбился, и когда с Антоном поссорился… и вообще… Ну, чего ты молчишь?
— А что мне говорить? Я и сама не знаю. Митя… Видишь ли… Ну как тебе сказать?.. Я не знаю, как сделать, чтобы ему стало хорошо… Ну, легче… Вот ты приехал. Он с тобой разговаривает, спрашивает, рассказывает. Я гляжу — и узнаю московского Митю. А со мной… Он почти ничего не рассказывает. Он молчит. Иногда мне даже кажется…
— Нет, нет! — перебил ее Леша. — Это ты выдумала, ты просто ничего не понимаешь. Ну как тебе объяснить…
— Нет, это ты не понимаешь. Вот ты приехал. Ты тоже изменился, ты так изменился, что я прямо не знаю… Но ведь ты все-таки тот же самый, что и был, нам с тобой легко. Ты…
— Вот-вот, сама и ответила! — с торжеством сказал Леша. — Я здесь два дня и уже не дышу! Ну, как бы тебе объяснить? Я приехал на время, а он вернулся… навсегда. Он… как бы тебе сказать? Он выбыл… Из дела выбыл, понимаешь? Ну, конечно, здесь хоть и тыл, а тоже дело, и как пишут в газетах, и тут победа куется. Каждому ясно, ну что тут агитировать? А все равно такому, как он, это зарез. Он привык, чтоб в самой гуще. Это уж такой характер. И до войны — ну, вспомни! Чуть что — Поливанов! Он сильный!
— Ну, если сильный, — сказала Саша, — значит, и здесь и всюду должен быть сильный. Всегда.
Леша остановился.
— А как ты скажешь: что скорее сломается — лоза или дуб?
— Знаешь, — сказала Саша, — ты стал говорить чересчур красиво. Лоза, дуб… Митя — не лоза, не дуб. Он человек, и если он сильный — так сильный всегда. А может, ты прав, он сильный. А слабая — я. И я ему товарищем быть не могу. А, Саша.
— Вранье! — сказал Леша. — Вранье, вот и все. Я тебе про вас ничего объяснить не могу. Я про это не знаю. Про вас двоих — не знаю. А про него знаю: сегодня война, сегодня это самое главное — и я хочу там жить, там, если надо, и умереть. Там у нас легче. А здесь… тяжело. Не могу тебе объяснить. Я бы здесь спятил. Там каждый для товарища рубашку с себя снимет, последний табак отдаст. Да что рубашка, что табак?.. Жизнь отдаст за товарища. А здесь… Да я на вашу хозяйку поглядел — сразу удавиться охота… Кадка с капустой… Ну их к чертовой матери! Я вот на рынке был, Ане орехи покупал. Сидит толстый, рыхлый, рубль — орех. Ну, знаю, знаю, есть и другое, да ведь сверху-то, на виду это! И беспомощность… Сил у него много, а куда девать? Вот и мается. Мой тебе совет — пожалей ты его… Если можешь. Если любишь… Просто люби и жди. Вот тебе мое честное слово.