— Я помню: замечательный был человек, — сказал дядя Яффе. — Пусть ему будет лихтикн Ган-Эйдн (Светлый Рай).
Верящая в силу проклятия тетя Ципора сказала — Будь они прокляты, эти большевики! Весь мир хотят превратить в хорев (Развалины, руины). Пусть у них руки-ноги отсохнут. А Михайловы жена и дети где?
— Неизвестно. Письмо писал кузен, Шперлинг, он ходил к Михаилу в больницу.
Сказав еще несколько жалостливых слов, Ципора продолжала в прежнем тоне: — Да, деловой был парень. Какие деньги имел в свое время. Кого бы спросить, сколько он привез тогда из Южной Африки.
— Он поделился с нами, — сказала мама. — У брата была щедрая рука.
— Так легко же достались, — сказала Ципора. — Он же не ломал за них спину.
— Откуда ты знаешь? — сказал папа Герцог. — Что у тебя язык-то наперегонки с умом бегает, сестра?
Но Ципору уже было не удержать. — Он разбогател на несчастных черных кафрах! Вопрос — как! А вам — дача в Шевалово. Яффе служил аж на Кавказе. У меня самой больной ребенок на руках. А ты, Иона, катал по Петербургу, проматывал оба состояния. Да-да! Первые десять тысяч ты спустил за один месяц. Он дал тебе другие десять. И уж страх сказать, что он сам вытворял — татары, цыгане, шлюхи, конина и еще Бог знает какие пакости.
— Да что ж в тебе столько злобы! — вскипел папа Герцог.
— Я ничего не имею против Михаила. Я от него ничего плохого не видела, — сказала Ципора. — Просто он был доирьт v,^.,
ная сестра.
— Этого никто не говорил, — сказал папа Герцог. — Но считай, как тебе хочется.
Сосредоточенно замерев на стуле, Герцог вслушивался в мертвые распри мертвых.
— А ты как себе думаешь? — сказала Ципора. — Если б я с четырьмя детьми стала давать вам деньги и поощрила ваше мотовство, этому бы конца не стало. Не моя вина, что ты здесь бедняк.
— В Америке я бедняк, это верно. Посмотри, мне не на что прикрыть наготу как полагается. Мне за собственный саван нечем будет расплатиться.
— Твоя слабохарактерность виновата, — сказала Ципора. — Аз ду хост а швахн натур, вер из дир шульдиг? (если у тебя слабая жила, кто тебе в этом виноват?) В одиночку ты пропадешь. Сначала на Сариного брата надеялся, теперь на меня. Вон Яффе на Кавказе служил. А финстерниш!(Ужас!) Там от холода даже собаки не выли. Один приехал в Америку, послал за мной. А ты? Тебе подавай але зибн гликн(Все семь удовольствий). Ты разъезжаешь с помпой в страусовых перьях. Ты эдельменш (Благородный человек). Чтобы ручки запачкать? Только не мы.
— Все правильно. Ин дер хейм я не разгребал навоз. Мне предложили это на земле Колумба. И я это делал. Научился запрягать лошадь, В три часа уже на ногах — двадцать лошадей было на мне.
Ципора только отмахнулась. — А перегонный аппарат — это как? Тебе уже приходилось бегать от жандармов. Теперь от фининспектора? При этом имеешь в напарниках гонефа(Жулик, вор).
— Воплонский честный человек.
— Это германец-то? — Кузнец Воплонский был поляк. Германцем она звала его за бравые усы и немецкого покроя шинель до пят. — Что у тебя общего с кузнецом? У потомка Гершеля Дубровнера! И этот по-лишер шмид6 с рыжими усиками! Крыса, точно: крыса — усатый, зубастый и еще палеными копытами воняет. Фу! Такой напарник. Погоди, он тебе еще покажет.
— Меня непросто обмануть.
— Правда? А Лазанский тебя не надул? Да как ловко. И кто тебе бока, интересно, намял?
Лазанский был здоровенный возница из пекарни, выходец из Украины. Темный мужик, амхорец (Невежда), не знавший, как по-еврейски благословить хлеб; с трудом поместившись на зеленом хлебном фургончике, он рычал на свою конягу «трогай» и замахивался кнутом. Его густой голос рокотал, как мяч, бегущий к кегле. И лошадка трусила по берегу канала Лашин. На фургоне было написано: Лазанский — Patisseries de choix (Бесподобные пирожные).
— Он, конечно, и намял, — сказал папа Герцог.
Он пришел к Ципоре и Яффе занять денег. Совсем лишнее ввязываться в ссору. Она, безусловно, разгадала, зачем они пришли, и старалась вывести его из себя, чтобы легче было отказать.
— Аи! — сказала Ципора. Удивительно проницательная женщина, какие таланты пропадали в этой канадской дыре. — Ты думаешь разбогатеть за компанию с жуликами, мошенниками и бандитами. Это ты-то! Ты же белая кость. Не могу понять, чего ты не остался в йешиве (Религиозное училище). Хотел ведь стать позолоченным барчуком. А я знаю этих хулиганов и разбойников. У них не как у тебя кожа, зубы и ногти: у них шкура, клыки и когти. Тебе никогда не сравняться с возницами и мясниками. Можешь ты застрелить человека? Папа Герцог молчал.
— Это если, избави Бог, придется стрелять, — кричала Ципора. — А хоть по голове-то можешь ударить? Подумай хорошенько. И ответь, газлан (Разбойник): можешь ты человека треснуть по голове?
Тут и мама Герцог усомнилась.
— Я не слабак, — сказал папа Герцог — ив самом деле: решительное лицо, каштановые усы. Но весь свой боевой дух, Герцог-то знал, папа перевел на бурную свою жизнь, на семейные распри, на переживания.
— Эти лайт (Люди) будут иметь с тебя все, что им нужно, — сказала Ципора. — Так, может, самое время вспомнить про голову? Она у тебя есть — клуб бист ду (Ты умный). Начни честно зарабатывать кусок хлеба. Пошли Хелен и Шуру работать. Продай пианино. Сократи расходы.
— Почему же детям не учиться, если есть способности, талант, — сказала мама Герцог.
— Тем лучше для брата, если они толковые, — сказала Ципора. — Он же не сдюжит поднять балованых принцев и принцесс.
Значит, ей жаль папу. Из самой бездонной глубины тот молил: помоги.
— Разве я не люблю детей, — сказала Ципора. — Иди ко мне, Мозес, сядь тетке на колени. Вот какой у нас славный малыш — йингеле. — Мозес сидит на ее шароварах, красные руки обхватили его за живот. Пугая его своей нежностью, она поцеловала его в шею. — Ведь у меня на руках родился. — Потом перевела взгляд на Шуру, стоявшего сбоку от матери. У того толстые, тумбочками ноги и все в веснушках лицо. — А ты что? — сказала ему Ципора.
— А что я? — сказал напуганный и обиженный Шура.
— Не маленький, мог бы где и заработать доллар-другой. И папа уставился на Шуру.
— Я не помогаю? — сказал Шура. — А кто разносит бутылки? Клеит этикетки?
Этикетки у папы были обманные. Обычно он весело объявлял: — Ну, ребята, что у нас сегодня — Белая Лошадь? Джонни Уокер? — И каждый называл свою любимую. На столе стояла миска с клеем.
Когда Ципора подняла на Шуру глаза, мать незаметно, а Мозес видел, тронула его за руку. На улице визжа носился с двоюродными братьями задыхающийся в помещении Уилли — строили снежную крепость, бросались снежками. Солнце спускалось ниже, ниже. Протянувшиеся от горизонта красные полосы рябились на гребнях гололедного снега. В синей тени забора кормились козы соседа, продавца сельтерской. Ципорины куры собирались на насест. Проведывая нас в Монреале, она иногда приносила свежее яйцо. Одно. Вдруг кто из детей заболел. А в свежем яйце огромная сила. Раздраженная и порицающая, колченогая и крутобокая, всходила по лестнице на Наполеон-стрит женщина-буревестник, дщерь Судьбы. Раздраженно и по-быстрому целовала кончики пальцев и трогала мезузу. Войдя, она устраивала смотр маминому хозяйству. — Все здоровы? — спрашивала она. — Я принесла детям яйцо. — Открывалась большая сумка и доставался гостинец, завернутый в кусок газеты на идише («Дер Канадер адлер» («Канадский орел»)).
Посещение тетушки Ципоры действительно походило на военный смотр. Потом уже, отсмеявшись, мама даже всплакнет: — За что мне такая ненавистница? Что ей нужно? Нет у меня сил бороться с ней.
Их несхожесть, считала мама, была мистической, на уровне душ. Мамин дух питала древность, старинные предания с ангелами и демонами.
Само собой, реалистка Ципора отказала — и правильно отказала — папе Герцогу. Он затеял везти свое бутлегерское виски на границу, сорвать крупный куш. С Воплонским они назанимали денег, загрузили ящиками тележку. Но до Раузиз-пойнт они не добрались. По дороге их ограбили, избили и бросили в канаву. Папе Герцогу досталось больше, потому что он сопротивлялся. Грабители изорвали ему одежду, выбили зуб и еще потоптали ногами.
В Монреаль они вернулись на своих двоих. Он зашел к Воплонско-му в кузницу привести себя в порядок, но распухший, залитый кровью глаз не спрячешь. Во рту дырка. Пальто порвано, рубашка и нижнее белье в крови.
В таком виде он предстал в темной кухне на Наполеон-стрит. Мы были все в сборе. Стоял пасмурный март, да и вообще свет не баловал это помещение. Пещера и пещера. И мы как бы пещерные люди. — Сара! — сказал он. — Дети! — Он показал порезанное лицо. Развел руки, чтобы мы увидели клочья одежды и белое тело под ними. Вывернул пустые карманы. Кончив показывать, он заплакал, и мы все заплакали вокруг него. Для меня было невыносимо, чтобы кто-то поднял злую руку на него — на отца, на святое, на короля. Для нас он, конечно, был король. У меня захолонуло сердце от такого ужаса. Любил ли я еще кого-нибудь так же?